бездетностью можно, в конце концов, смириться, если придать ей некий смысл. И тут-то, уже при
этом необычно достигнутом спокойствии, у Маруси вдруг появляется ребёнок! Достаётся он ей,
конечно, как и все дети, от Бога, но только не через себя. Её молоденькая двоюродная племянница
Алка, выпорхнув после десятого класса в город учиться на штукатура, через год возвращается
беременной. Впрочем, «возвращается» – это мягко сказать.
Вначале, ещё в городе, Алка пытается всеми способами освободиться от ребёнка (советчиц в
общежитии хоть отбавляй): горстями ест таблетки, пьёт водку, в городской бане парится,
подтягивается на турнике. Ничего не берёт. Ребёнок уходить не хочет. И уже, как видно, не уйдёт.
Тогда наступает очередь другим советам:
– Как родишь, так сразу и отказывайся от него. Но главное – не смотри на него, иначе всё – не
выдержишь. Нет, мол, его, и всё. И что там унесли – не знаю. Хотя, можно и по-другому… Ты,
главное, на учёт не вставай, чтоб никто про него не знал. Затягивайся, не показывай. Ты здоровая,
деревенская – родишь и без больницы. Ну, а потом сама знаешь, куда его – не ты первая, не ты
последняя. Зачем свою молодость губить?
14
Но в этом змеином сценарии, уже хорошо отработанном в общежитии, случается сбой. В город
приезжает Николай, Алкин отец – надо же подсобить дочке продуктами: мясо там, сливочки –
мамка только вчера вечером просепарировала.
Так уж выходит, что и сбой этот начинается с Маруси. Накануне повстречав на улице Николая,
она стала расспрашивать о племяннице: что да как?
– В общежитии живёт? – качает головой Маруся. – Ох, и голодает, наверное, девка.
И Николаю её осуждающее качание головой западает в мысли как длинная горючая искра,
садится потом ужинать – пельмешки с перчиком ароматные да скользкие, а в горле застревают –
дочка-то в городе, наверное, и вправду вся исхудала. Давно уж съездить хотел, да всё дела какие-
то, чёрт бы их побрал…
– Ну, вот что, мать, – говорит он жене, – собирай-ка харчишки. Завтра к Алке съезжу, погляжу,
как она там.
В город приезжает после обеда, находит комнату на втором этаже, а дочка после занятий вся
как есть распоясанная, не затянутая, без всякой маскировки. Николай сначала балагурит: ну, мол,
девки, да как же вы тут без родителей-то обходитесь? Да вы тут без нас с голоду загнётесь. Счяс
сливочками вас угощу… Да, удивлённо приглядываясь, видит уже, как они тут обходятся. И вся его
деревенская весёлость и балагурость осыпается, как листва.
– Понятно, – говорит он, растерянно плюхнувшись на стул и спустив мешок под ноги, – и на
каком же месяце?
– На седьмом, – глухо, как в бочку, отвечает дочь.
– И чо же, доча, делать-то будем?
Алка молчит.
– Я тебя спрашиваю или, может, ещё кого?
Смотрит пронзительно на этих «кого», а они в дверь серыми мышками одна за другой – шмыг,
шмыг, шмыг. Тут сейчас таких сливочек схлопочешь, что ещё неделю будет пучить и тошнить. Алка
же сопит и угрюмо смотрит куда-то вбок, как глупая тёлка. И чем дольше она молчит, тем отцу это
дело всё ясней становится. Неладно тут всё, ох неладно. Понаслышан уж, что они тут в таких
случаях вытворяют. Не думал только, что своя на такое способна. Понятно, что такая-то её
«учёба» – это позор на всю деревню, а если она ребёнка угробит, то и вовсе грех. И теперь уж не
только её, если он тоже в курсе.
– Ну, вот что, сучка! – подводит Николай решительный итог. – Хватит уж, наштукатурилась!
Будешь дома стайку штукатурить и уборну в придачу!
Сколько Алка ни уливается слезами, сколько ни утирается соплями: она этих семи месяцев и
ждала – есть ещё один верный способ, как молодость не сгубить, да отец непреклонен.
– Домой я сказал! Собирайся! Тебе говорю! Счяс же собирайся! Хватить нюнить! Или я тебя