И, наконец, остановка “Кладбище”.
Нищий, надувшийся, словно клопище,
в куртке-москвичке сидит у ворот.
Денег даю ему – он не берет.
Как же, твержу, мне поставлен в аллейке
памятник в виде стола и скамейки,
с кружкой, пол-литрой, вкрутую яйцом,
следом за дедом моим и отцом.
Однажды я задал Лёше вопрос, которым люблю дразнить друзей: кем бы вы хотели родиться в следующий раз.
– Русским, – твердо ответил Лосев.
Даже машина (шведская “вольво”) у него была с русским акцентом. За дополнительную плату в Америке разрешают заказывать автомобильные номера на вкус владельца. Лёша так подобрал буквы латинского алфавита, что получилось “КАРЕТА”.
Поздно дебютировав, Лосев избежал свойственного юным дарованиям “страха влияния”. Он не знал его потому, что считал влияние культурой, ценил преемственность и не видел греха в книжной поэзии. Среди чужих слов его музе было так же вольготно, как другим среди облаков и березок.
Войдя в поэзию по своим правилам, Лосев, играя в классиков, отвел себе место Вяземского при Пушкине-Бродском. Просвещенный консерватор, строгий наблюдатель нравов, немного стародум, в равной мере наделенный тонким остроумием, ироничной проницательностью и скептической любовью к родине.
На последней необходимо настоять, потому что Лосев был отнюдь не безразличен к политике. Разделяя взгляды вермонтского соседа по Новой Англии, он, как и Солженицын, мечтал увидеть Россию “обустроенной” по новоанглийской мерке. Локальная, добрососедская демократия, а главное – чтобы хоть что-нибудь росло.
“Извини, что украла”, – говорю я воровке;
“Обязуюсь не говорить о веревке”, —
говорю палачу.
Вот, подванивая, низколобая проблядь
Канта мне комментирует и Нагорную Проповедь.
Я молчу.
Чтоб взамен этой ржави, полей в клопоморе
вновь бы Волга катилась в Каспийское море,
чтобы лошади ели овес,
чтоб над родиной облако славы лучилось,
чтоб хоть что-нибудь вышло бы, получилось.
А язык не отсохнет авось.
Идеал Лосева без зависти пропускал романтизм XIX века, не говоря уже об истерике XX, чтобы найти себе образец в ясном небе Просвещения: законы меняют людей, мастерство оправдывает стихи и каждый возделывает свой садик.
Из этой цивилизованной эпохи пришло и главное в моих глазах достоинство лосевской поэзии – остроумие, позволяющее вскрыть как слово, так и дело. Этим тонким инструментом может пользоваться лишь специалист, знающий, что литература – еще и профессия, секретное ремесло, с помощью которого мастер изготовляет затейливые вещи из языка. В книжках Лосева читатель любуется ими, неторопливо прогуливаясь по саду изящной словесности.
У Лосевых сад был полон цветов и съедобной зелени. Однажды за ней пришел перебравшийся через ручей медведь, но и он не разрушил идиллии. Составленная из умных книг и верных друзей, жизнь Лосева была красивой и достойной. Стихи в ней занимали только свое место, но читал он их всегда стоя.
Мат и свобода
Среди прибывавших в Америку знаменитостей мы с особым нетерпением ждали легендарного автора песни “Товарищ Сталин, вы большой ученый”, которую знали все еще тогда, когда она считалась народной и не имела автора. Понятно, что приехавшего в США в 1979 году Юза Алешковского встречали с особой надеждой.
Короля играет свита, и ее роль исполняли исключительные авторы. Жванецкий им восхищался. Битов твердил, что Алешковского надо печатать в “Литературных памятниках”. Ну а Бродский дал Алешковскому лапидарную оценку, которую можно было бы высечь на памятнике: “Моцарт языка”.
Сам я прочел две знаменитые книги Алешковского уже в Америке. Наверное, поэтому они меня меньше шокировали, чем читателей самиздата. “Николай Николаевич” поражал виртуозностью языка, “Маскировка” – сюжетом.
Первый опус – стилистический образец в работе с сексуальным материалом и обсценной лексикой. Значительно позже в романе “Рука” герой ясно объясняет, откуда столько мата в прозе автора.
Матюкаюсь же я потому, что мат, русский мат, спасителен для меня лично в той зловонной камере, в которую попал наш могучий, свободный, великий и прочая, и прочая язык.
Мат Алешковского – поток сложно организованной поэтической материи, с искусной инструментовкой. Именно это позволяет ему найти себе место и на англоязычной полке, где существует давняя традиция “карнавализации дна”. В пару Алешковскому можно подобрать Чарльза Буковски, прозу которого виртуозно воссоздал на русском Виктор Голышев. Сюда же следует отнести и Тарантино, который, как и Алешковский, матерную речь оформляет ритмически. Стоит в его фильмах выбросить хоть одно слово, как рухнет весь монолог.
Лосев, который нежно дружил с Алешковским, писал о нем в очерке “Юз!”.
Карнавализация, оппозиция верх-низ, веселая бахтинщина 60-х годов идет в дело, когда критики берутся за Юза. Сам он когда-то сказал со вздохом:
А низ материально телесный
У ней был ужасно прелестный.
Говорят, Бахтину Юзов экспромт очень понравился.
Дружбе Лосева и Алешковского не помешал даже инцидент с тараканами. Однажды они возвращались к себе в Новую Англию из Нью-Йорка. Машину вел Лёша.
– Не забудь, – предупредил его Юз, – взять на выезде из города справку о том, что не везешь с собой тараканов.
У ближайшей будки, где взимали деньги за проезд по хайвею, Лосев потребовал у кассирши выдать ему такую справку. Та растерялась, не понимая, о чем ее просят. Лёша начал сердиться.
– Простите, – хмуро сказал он, – я профессор, меня ждут студенты, у меня нет времени на возню с вашими тараканами.
Но тут он увидел, что Алешковский хохочет, зажимая рот ладонью, и все понял, но простил. Впрочем, я ему об этой истории, на всякий случай, никогда не напоминал.
Если “Николай Николаевич” – поэма в том смысле, который позволил Ерофееву так назвать книгу “Москва – Петушки”, то “Маскировка” – остросюжетная повесть, ставшая одной из вершин неофициальной, прямо скажем, антисоветской литературы.
В ней идет речь о том, что каждый советский человек выполнял отвлекающую функцию. Он отводил подозрения Запада от сверхсекретных военных заводов, спрятанных в унылом пейзаже. Замаскировавшиеся герои невидимого фронта, обманывая врага, пьют до работы, после работы, а главное – вместо работы. К концу книги у читателя закрадывается подозрение, что секретный завод – липа и его нет вовсе. Но такое развитие темы должно было дождаться Пелевина.
Лучшее в “Маскировке” – сам замысел: исходное условие существования той описываемой реальности, что так смешна и так знакома. Вот абзац, который служит ключом к книге.
Мы тут наверху боремся за то, чтобы наш город Старопорохов выглядел самым грязным, самым аморальным и самым лживым городом нашей страны. Маскируемся, одним словом, а под нами делают водородные бомбы, и товарищ иностранец, разумеется, ни о чем не догадывается. Сам я маскировщик восьмого разряда. Мое дело – алкоголизм. Бригадир. Как получка, так моя бригада надирается, расходится по городу, балдеет, буянит, рыла чистит гражданам, тоже маскировщикам по профессии, а я как старшой должен завалиться на лавочке возле Ленина и дрыхнуть до утра.
Живой Юз, в отличие от своего авторского персонажа, очаровывал всех, но особенно дам. Они окружали его плотным кольцом и радостно хихикали над его байками с искусно вкрапленным матом.
Быстро сойдясь на уважении ко всё тому же “материальному низу”, мы с ним затевали пиршества раблезианского масштаба. Однажды купили на ночном рыбном рынке “Фултон-маркет” омара размером со стол, в другой раз – приготовили шашлык из целого барана. Юз был незаменим в застолье. Он всё умел и делал лучшие котлеты, которые очень любил Бродский.
Несмотря на культивируемый Алешковским образ бывалого (что-то из Горького и Гиляровского), он иногда осекался и заводил ученую беседу, например, об особенностях истории Рима у Тацита. Его любимой книгой был гигантский роман Музиля “Человек без свойств”. Именно с подачи Юза я его осилил, оценил и потом трижды перечитал.
Алешковского любили – и читать, и слушать – по обе стороны океана поклонники всех поколений. Купаясь в их любви, Юз дожил до 92 лет. Я всегда считал, что ностальгия не такая опасная болезнь, как жизнь на родине.
“Министерство по уничтожению Лимонова”
Когда я с ним познакомился, Лимонов напоминал вежливого официанта: в очках, симпатичный, воспитанный, учтивый. У нас оказалось много общих друзей, в первую очередь – Бахчанян. Вагрич окрестил его Лимоновым и тут же потребовал, чтобы, подписываясь, Эдик каждый раз ставил “копирайт Бахчаняна”.
Они оба были яркими представителями богемной среды. Жить антисоветской жизнью в Харькове 1960-х годов было опасно, да и в Москве – не лучше. Лимонов умел выживать благодаря тому, что он шил отличные штаны. Многие гордились тем, что носят брюки от дерзкого богемного поэта. Штанами он хвастал и в Нью-Йорке.
Четыре пары белых брюк – и всё мало. И зимой в белых брюках хожу. Однажды в дождь, на грязном в аптауне Бродвее, ночью, полупьяный русский интеллигент сказал мне восхищенно: “Ты как луч света в темном царстве. Вокруг грязь, а ты в белых брюках прешь, ошарашиваешь собой”.