Оценить:
 Рейтинг: 0

Рефлексия. Памяти Владимира Лефевра

Год написания книги
2021
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Инт-2: Начну сразу с неприятного вопроса. Возможно ли самоопределение и самоидентификация в той или иной этической схеме и в той или иной позиции? Ну, например, святой не может самоопределяться как святой без потери своей святости.

В.Л.: Вы правы, такая самоидентификация невозможна, то есть, она технически возможна, но она будет некорректна, ибо адекватность, по крайней мере для святого, явно нарушается. Святой, по мере самоосознания, видит в себе все более глубокие пласты греховности, он испытывает нарастающее чувство вины и несовершенства. Скорее всего, он самоидентифицирует себя с обывателем или даже лицемером

Инт-2: как отец Сергий у Толстого.

В.Л.: отец Сергий представлен нам глазами Толстого, объективированно.

Инт-2: мне кажется, Толстой просто сам «залез в шкуру» отца Сергия, как он «залезал в шкуру» Наташи Ростовой, Андрея Болконского, Пьера Безухова и всех тех персонажей, которыми дорожил.

В.Л.: Бог с ним, с Толстым.

Инт-2: Мне почему-то кажется, что не только святой – никто не может корректно и адекватно самоопределяться в Вашей позиционной схеме: обыватель и лицемер просто в силу своего природного и естественного лукавства, герой – в силу занятости своим подвигом. Мне также показалось, что эта невозможность самоопределения закрывает путь и воспитания и самосовершенствования.

В.Л.: тут я с Вами несогласен. От того, что святой не может идентифицировать себя как святого, не меняется ничего в его стезе самосовершенствования через признание своей греховности и вины. И то, что обыватель и лицемер лукаво отказываются от идентификации себя с идеальным обывателем и лицемером, понуждает их что-то менять в себе, хотя бы и пусть даже внешне, в отношениях с другими людьми, а ведь это и есть воспитание и самовоспитание. Путь на этический верх не заказан никому, хотя этот верх и недостижим для большинства.

Инт-2: еще один вопрос из разряда неприятных и неудобных. Математизированная категоричность и категориальность ваших оценок закрывает возможности коммуникации и совместной деятельности. Вот, например, я – бизнесмен. Я решил протестировать, в соответствии с Вашей этической теорией, коллектив людей, с которыми предполагаю начать работать. Как честный предприниматель (извините за оксюморон), я опубликую среди этих людей результаты тестирования – и на этом мой бизнес кончится: люди не смогут вместе работать.

В.Л.: Вы очень точно выразили естественно-научную позицию, которая совершенно неприемлема в социальной среде и общественной жизни. Понимаете, наличие или отсутствие квантовой теории никак не влияет на поведение кванта. Квант не способен опровергнуть или подтвердить теорию о себе. Человек же – это такой объект исследования и теоретизирования, который столь же совершенен, как и субъект этого исследования или теоретизирования. Человек в состоянии опровергнуть любую теорию, в которой его рассматривают как субъект. Он тут же вступает в диалог с субъектом теоретизирования себя – и начинается рефлексивная игра, описанная мною в «Конфликтующих структурах».

Инт-2: совсем недавно я проводил семинар в Пало-Альто, где интерпретировал Вашу «Алгебру совести». Среди собравшихся оказалось человек пять, когда-то, давным-давно, участвовавших в Вашем эксперименте, описанном в «Алгебре совести», в составе группы недавних эмигрантов из СССР. Прошло, по-моему, уже более двадцати лет с тех пор, но они продолжают пылать к Вам ненавистью. Эта ненависть так и оставила их, в отличие от других, не участвовавших в эксперименте, во второй этической системе, и их доводы и аргументы против Вас застыли, как в сонном царстве; эти несчастные калеки Вашего эксперимента пытались на мне отыграться и отомстить Вам и лишь мое благодушное невежество спасло меня от растерзания. Зрелище для остальных участников семинара было презабавнейшим, да и у меня настроение поднялось, но проблема-то осталась: коммуникация и взаимодействие с этими «поименованными» просто невозможны.

В.Л.: мне искренне жаль этих людей. Но тут, в условиях диалога между объектом и субъектом теоретизирования возникает проблема инварианта. Необходимо найти такие параметры и характеристики субъекта, которые он, субъект, не в состоянии изменить. В чем заключалась коренная ошибка Маркса? – Он создал теорию человеческой истории, которую общество сумело адаптировать и тем самым изменить. Беда и катастрофа Маркса заключается в том, что его идеи овладели массами, а потому они смогли изменить ход истории и тем опровергли теорию и социальные прогнозы Маркса. Мы еще нескоро дойдем до полного осознания этой великой ошибки Маркса, произошедшей, в общем-то, случайно – его учение могло и не стать социальным оружием и тогда бы оно мирно и спокойно лежало бы на полке рядом с такими же учениями Гегеля и других философов и ученых.

Инт-2: а Вы уверены, что нашли такие инварианты?

В.Л.: в общем-то, да, потому что именно инварианты и искал. И нашел их. Я не думаю, что, прочитав «Алгебру совести», лицемеры станут святыми, а обыватели – героями. А вот смена этической парадигмы вполне возможна: средствами образования и воспитания, как это происходит с большинством эмигрантов, особенно молодых, либо насильственным образом и с помощью пропаганды, как это было в СССР.

Инт-2: ну, что ж, будем надеяться, что я понял Вас более или менее правильно и спасибо за интервью.

    Март 2003

Рефлексия

Ровно двадцать лет тому назад, в марте 1983-го года в пансионате ММФ «Монино» состоялась 23-я ОДИ., достаточно рядовое событие в истории Московского методологического кружка, но необычное действо для сотрудников и руководства института «Союзморниипроект», который существенно раньше всей страны начал разваливаться и коллапсировать. Этот распад, воспринимавшийся многими как развитие (а, что, есть большая разница?, а что, свадьба и похороны, разве не похожи друг на друга и ритуально и по содержанию?), был для некоторых из нас, союзморовцев, пробуждением личностей от сонного и бессмысленного «проектирования и планирования», пьянства, выходом из гаремной организации института. Более всего наше воображение потрясла идея рефлексии. И мы, робкие евнухи процесса удовлетворения затухающих желаний дряхлеющего руководства (отдела, института, отрасли, страны – рамки были удивительно одинаковы и разнились только масштабом), спрашивали друг друга: «А, как по-твоему, у меня хоть немного рефлексия есть?» – «Наверно, есть, но маленькая» – «Где ж взять-то ее?» – «Не дано нам». И мы горестно вздыхали и каждый про себя принимал твердое решение: «Все, больше не пью, а то и это малое пропить можно» и «Надо работать!». Эта наивная максима, «надо работать!» по сути и есть выражение рефлексии, как я понимаю ее теперь, спустя двадцать лет. Все не так просто, как кажется, все гораздо проще – «надо работать!», потому что это – единственное, что и порождает рефлексию и поддерживается ею и составляет ее содержание. И совершенно не важно, кто ты – ученый, художник, писатель: важна монотонность, непрерывность, холизм этого процесса. Рефлексия обладает свойством и даром речи, речения, это просто поток, в который вступаешь и которым следуешь, но речь, в отличие от реки, это поток, который ты же и создаешь. Рефлексия, возникающая в игре и любой другой имитации, – рефлексия переживания своего профессионального, деятельностного опыта, драматическая, порой даже трагическая (я после второй своей игры, в Одессе, чуть не бросился с отчаяния под трамвай, остановила лишь вопиющая пошлость смерти под одесским трамваем). Поэтому игровая рефлексия людей неопытных и начинающихся – какая-то игрушечная, типа «все, что было не со мной, помню». Вообще, игровая непрофессиональная, а игротехническая и методологическая рефлексия, даже в исполнении Г. П. Щедровицкого, носила обычно неестественный характер: засунутая в расписание и прокрустово ложе «от сих до сих» на заданную тему, она, как таковая, отсутствовала. Мысль прихотлива, мысль о мысли прихотливей вдвойне. Конечно, были мастера и мастерицы по вызыванию рефлексии, но чаще всего это, как два пальца в рот, – рвотное.

Конечно, мощная и гротескная фигура Г. П. Щедровицкого притягивала к себе; конечно, игротехники казались мне мальчиками-волшебниками из фильма «Золушка», прекрасными и могущими уже очень многое; но более всего меня потрясли организаторы рефлексии, «рефлексуньи»: Светлана Поливанова, Галина Александрова и другие жрицы стареющего Аполлона (без всякой доли иронии – ГП без свиты фей просто немыслим). Поначалу я, когда начинались эти ежедневные тягомотные расспросы, просто сматывался в буфет попить водочки, благо здесь она была без наценки, чем и привлекало «Монино» моряков со всей страны. По-видимому, когда-то кто-то из верхних людей Минморфлота сказал пансионатским: воруйте на чем угодно, что угодно и сколько угодно, но водку наливайте честно и без наценки! С тех пор и повелось. Я хлебал свою водовку, свободный от жужжания рефлексуний и от зудящего желания затащить хоть какую-нибудь из них в койку. И, раскрепощенная, во мне начинала разворачиваться образная рефлексия. Постепенно, глоток за глотком, стакан за стаканом, я полюбил эту внутреннюю работу и стал прислушиваться к жужжанию рефлексуний и наконец понял-таки, что им совершенно не важны наши невнятные и неразборчивые ответы на их скрипучие вопросы, что здесь вообще никто никаких результатов не ждет от рефлексии, что важны не результаты рефлексивной работы, а сама эта работа, ее процесс, пусть слаботочный и прерывистый, но все-таки идущий, а не гаснущий сразу после первого «м-м-м».

Очарование рефлексии, в конце концов, оказалось настолько велико, что вся игра и вся методология стали представляться окрашенными этой рефлексией – да Г. П. Щедровицкий со своей свитой и командой и не отрицали этого.

А ведь начиналось все несколько иначе.

В начале 60-х в кружок вошел В. Лефевр, когда-то учившийся в 9-й школе у преподавателя психологии Г. Щедровицкого, боровшегося и отстаивавшего свою, принципиально безсубъектную, теорию деятельности. Лефевр же со своими идеями рефлексии и рефлексивного управления, устанавливал права рефлексии на самостоятельное изучение, по сути опровергал безсубъектную деятельность, поскольку рефлексия по принципу субъектна. Поддержанный лишь О. Генисаретским, Лефевр в условиях дефицита, а правильнее, полного отсутствия оргресурсов, покинул кружок и в дальнейшем двигался самостоятельно. Уже в 1965-ом году он опубликовал первые статьи по рефлексии, рефлексивной системе и рефлексивному управлению и далее, встав на этот путь, продолжал и продолжает движение по нему безотносительно методологического сообщества.

Несомненная заслуга В. Лефевра заключается в том, что, по сути, он выполнил завет К. Маркса, выраженный в одиннадцатом тезисе о Людвиге Фейербахе: «ранее философия только объясняла мир, теперь она призвана его преобразовывать» (так, кажется), но не относительно всей философии, а лишь философского понятия рефлексии, выведя это понятие на панель (или на свободу?) управления, социальных и морально-нравственных отношений.

Г. П. Щедровицкому с сотоварищи пришлось проделать гигантскую работу по адаптации идей рефлексии к теории деятельности – и эта работа также была проделана, хотя сама теория деятельности была преображена почти до неузнаваемости.

Если у Лефевра рефлексия – предмет символической, схематической, математической работы, строгой и категориально беспощадной, то у Щедровицкого она приобрела театрально-организационный характер. За рефлексивной работой Лефевра остается лишь исполнение вынесенного им приговора, Щедровицкий и его последователи, в противоположность, рефлексией начинают и сопровождают действо и деятельность.

Когда утверждается, что рефлексия по Лефевру субъектна, то это вовсе не значит, что она человечна. «Субъект» Лефевра так же похож на человека, как «идеальный объект» Галилея на кусок фанеры, сброшенный с Пизанской Башни. Недаром же у Лефевра одна из самых лучших книг называется «Космический субъект», где действуют некие тепловые машины, самим же Лефевром называемые «чайниками».

Не собираясь вставать по ту или иную сторону баррикады между Г. Щедровицким и В. Лефевром, а лишь отдавая дань случившемуся и гению обоих, я пытаюсь выразить свое понимание того, что называется рефлексией. Скорей всего, мои заблуждения важны только для меня, но есть некоторое количество шансов, что они укажут другим, куда ступать не стоит.

Прежде всего, как мне кажется, рефлексия начинает выстраиваться топически.

Топическая рефлексия (рефлексия места и времени, рамочная) возникает первой. Как первичен вопрос «где я?». Вопрос «кто я?» не возникает в топическом залоге по той простой причине, что душа помнит себя. И это «где я, в каком месте и времени?» заставляет озираться и оглядываться: кого на просторы мира и истории, кого – на начальство. Я заметил, что, чем просторней культурное и духовное пространство человека, тем тесней и жестче для него социальные рамки ситуации, тем больше его выпихивает стихия свободы из душных лап КГБ или рыночной экономики, тем более он не от мира сего. Каким-то образом Аристотелю удается, например, разговаривать с нами, а Хайдеггеру – с Платоном, но ни Хайдеггер, ни Аристотель не были поняты и приняты своими соотечественниками и современниками в полной и удовлетворительной форме.

Библеровское недоумение по поводу неразличимости границ личности в культуре, – одно из самых честных признаний топической рефлексии.

В топической рефлексии свернуты и приговорены к раскрытию скобки последующих шагов рефлексии, прежде всего, образной (онтологической) и логической.

В судорожном мельтешении образов онтологическая рефлексия упорядочивает их бег, задавая некоторый общий вектор прорисовывания. Это хорошо известно художникам, напластовывающим краски на холст по мере проникновения художника в собственный замысел. Нам, стоящим сбоку, эта работа представляется – от начала до конца – бессмысленно непонятной. Но точно также нам непонятна фраза И. Бродского «стихи рождаются из гула». И сорок недель рождения, пусть даже проскочившие всего за пять минут или одну бессонную ночь, кончаются не с последним словом последней строчки, а в тот момент, когда выходящий из рефлексии поэт, быть может, в первой строчке, меняет мажорное и боевое «а», но горестное «о». И выходит, окончательно выходит из созданного. И демонстративно отворачивается от него, как отворачивается, вытирая кисти, художник, складывая инструмент – музыкант, наливая стакан – писатель.

Онтологическая проспективная рефлексия обладает футурологическими средствами, не менее мощными, чем логическая. Юрий Дышленко еще в 70-е запротоколировал в своих картинах глобальные преступления и акции предапокалипсического ХХI века, намного опередив в этой работе логическую рефлексию современной и будущей истории А. А. Зиновьева.

Онтологическая рефлексия есть композиционное упорядочивание онтологического хаоса, логическая рефлексия – сюжетная гармонизация отрывочных, разнородных и бессвязных мыслительных процессов, монологизация и\или диалогизация «голосов» толпы, живущей в каждом из нас. Из броунады куцых и невежливых друг к другу мыслей и мыслишек выстраивается путь, пусть извилистый серпантин, но единый и непрерывный, благодаря чему удается двигаться в нем в обе стороны. Собственно, реализация этой возможности перемещения в обратном направлении собственного потока мысли и есть построение метода.

Законы, по которым простраивается логическая рефлексия, имеют универсальный характер, но мы до сих пор не знаем, существуют ли столь же универсальные законы онтологической рефлексии. Если да, то все предопределено, мы живем в проектном пространстве запроектированного мира и наша задача – быть достойными исполнителями замысла. Если таких законов нет, то мы – соучастники замысла, а не его исполнители или воплощения. Мы терзаемся этой неопределенностью и не доверяем собственным представлениям. Мы – очень робкие художники, каждый раз приговаривающие «не я, но кто-то водил моей кистью по этому полотну». Возможно, мы и правы в своей робости.

Двойственностью нашей позиции по отношению к самим себе определяется вся проблематика рефлексии и понимания, рефлексивного понимания и понимающей рефлексии, рефлексии понимания и понимания рефлексии – тут можно создать многоярусную конструкцию и композицию взаимопроникновений и взаимоотношений между рефлексией и пониманием, хотя, строго говоря, рефлексия и понимание – вещи взаимоисключающие друг друга.

Понимание, скорее всего, не отражение либо весьма своеобразное отражение реальности или текста как реальности (а, может, реальности как текста): понимание есть присвоение, приватизация текста, вплоть до полной приватизации (интерпретация). И потому рефлексия возникает лишь в провалах процесса присвоения: там, где мы не понимаем, мы начинаем рефлектировать ситуацию непонимания (то есть и текст и себя). Понимание одновременно схоже и на рефлексию? и на отражение, что позволяет нам сопровождать рефлексию пониманием, а понимание рефлексией, боле того – понимать собственную рефлексию и рефлексировать собственное понимание. Эта сложная композиционная полипозиционная игра с самим собой напоминает процесс писательского творчества, ВТШ и инакомыслия – недаром именно писатели с их самиздатом оказались авангардом диссидентства 60-х и тем заполняли собой советские психушки чаще других.

Рефлексия как философское понятие была введена Локком, однако мне более импонирует интерпретация рефлексии, данная Гегелем в «Науке логики». В афористической форме гегельянская концепция звучит следующим образом: рефлексия – это то, без чего то, что было, не было. Гегель располагает рефлексию как связь между бытием и кортежем понятий о бытии. Понятия, согласно Гегелю, формируются и существуют не в реальности жизни, а в эмпиреях мышления, институализированного в науке и философии. Эти понятия, достаточно внешние к бытию, превращают, кристаллизуют бытие, вневременное и завременное, в сущее, обладающее статусом истинного бытия, бытия в истине и по истине, бытия по сути бытия. Работа по розыску в бытии существенного, заключенного в понятийном существовании, и есть рефлексия. Согласно Гегелю, рефлексия – не односторонний поток от понятий к бытию, это река с двусторонним течением и потому, в имплицитной форме, в схеме рефлексии Гегеля уже заложена схема социокультурного воспроизводства, широко используемая в методологии. Следует особо подчеркнуть, что Гегелю принадлежит несомненный приоритет во включении в социокультурную трансляцию рефлексии как основного механизма этой трансляции.

Первое, что говорят, объясняя суть рефлексии, это отражение. Мне кажется, такое «зеркальное» представление о рефлексии попахивает ленинизмом. Я не Иван Петрович Павлов и не знаю, что там чувствует и понимает собака, рефлексируя себя в зеркале или луже. Думаю, она слабо осознает, что это ее собственное отражение, а не другой сукин субъект. Думаю также, что она объектно смотрит на это отражение. В отличие от человека. Первый импульс взгляда на свое отражение, несомненно в отождествлении себя с отражением, самоидентификация (верх желания собачьего разума). Трудно представить себе ужас непризнания себя в своем отражении, хотя такое и бывает изредка. Вослед самоидентификации приходит признание редукции отражения относительно реальности: мы видим, например, не объемность, а плоскость отражения, мы осознаем несамостоятельность действий нашего отражения и тому подобное. И только после этого начинает возникать и строиться третья позиция, видящая и способная сравнивать реальность и ее отражение. Эта позиция и есть рефлексия, которая а) не возникает автоматически и непременно, как это делает зеркало, б) совершенно необязательна и возникает далеко не по любому поводу, в) не имеет ничего общего ни с реальностью, ни с отражением, в том смысле, что она неизобразительна и не таблоидна. Рефлексия представлена чаще всего текстуально, коммуникативно, диалогично, хотя такая форма представления вовсе необязательна. Рефлексия подобна ходу червя в земле: она пропускает через себя рефлексируемое содержание, и мы только по этому переработанному следу можем судить о траектории рефлексии. И еще одно важное отличие рефлексии от отражения: отражение (зеркальное и любое другое) всегда редукция отображаемого и отражаемого. Рефлексия же вовсе необязательно редуктивна. Более того, она способна к созданию «отражения», смысловым и содержательным образом более богатого, чем отражаемая реальность. На этом свойстве и эффекте рефлексии, например, строится живопись, литература и практически все остальные виды искусств, более или менее. Рефлексия – и в этом его предназначение, кажется, – несет на себе и в себе большее, чем рефлекcируемая реальность: символическое значение реальности.

Согласно Платону и всей античной традиции (включая, в частности, торговую практику), всякая вещь по понятию вещи не является таковой без своего символа. В торговле это выражалось в том, что товар становился товаром лишь при наличии у него «символа» – названия или описания этого товара, включая его наименование и стоимость. Именно маркировка, говоря современным языком, делает товар товаром, а вешь – вещью. Без символа вещь не вещает ничего и является просто предметом, неопознанным объектом. Анаксагоровское буйство и бесчинство вещей – из хаоса дорефлектируемого мира.

Когда мы обсуждаем рефлексию деятельности, то мы немного лукавим: деятельность нерефлексируема, рефлексируема лишь ее мыслительная составляющая. Рефлексировать «он ему как даст, а он ему как врежет, а он опять ему как даст, а она взяла и ушла с другим» могут лишь сопливые и неразборчивые подростки.

В этом месте шуточкой не отделаешься и, чтобы утверждать, что деятельность нерефлексируема, необходимо поднимать не только весь этот пласт, но, прежде всего, восстанавливать теорию деятельности раннего Г. П. Щедровицкого и истоки этой теории, заложенные в логических разработках А. А. Зиновьева.

Деятельность, согласно этим представлениям, втягивает в себя человеческий материал, но существует независимо и самостоятельно от людей. Так и история, субъектом которой никто не является (есть лишь субъекты действий и событий, имеющих историческое значение). История не пишется – она существует сама по себе и может быть описана в разных интерпретациях и пониманиях историков.

Деятельность формируется по законам и в логике формирования деятельности, поэтому ее практические воплощения разнятся лишь декоративно. А раз так, то существуют универсальные логические, онтологические, организационные схемы той или иной деятельности, независимые от их интерпретаций, но вмещающие в себя и допускающие любые интерпретации.

В качестве примера такой схемы приведем схему рынка (см. рис.).

Схема рынка

Утверждается, что марка производителя всегда больше марки потребителя, но на рынке (в отличие от обмена) встречаются не эти позиции, а продавец и покупатель, при этом марка продавца есть сумма издержек производства и действующей в данное время и в данном месте нормы прибыли, а марка покупателя отражает его представления о стандартах качества жизни. Пространство ценообразования взаимовыгодно (любая точка этого пространства имеет цену выше, чем марка продавца и ниже, чем марка покупателя) только потому, что в сознании покупателя образ (символ) жизни всегда превосходит саму жизнь.

Эта схема применима к любому рынку, восточному и западному, античному, средневековому и современному, этот механизм работает и на Коптевском колхозном рынке и на Нью-Йоркской бирже, в условиях разгула демократии и деспотизма, в мирных и военных условиях – она универсальна.

И в ней нет места для рефлексии.

Рефлексия возникает у А. Смита, П. Рикардо, К. Маркса, М. Зомбата, Ф. Броделя – у тех, кто, наблюдая реальную экономику и проявления рынка как деятельности, пытается вычленить из этого хаоса событий, фактов и катастроф конструктивные константы существования, законы. И мы вновь возвращаемся к схеме рефлексии по Гегелю, к тому, что рефлексия возникает лишь при сравнении реальности с ее теоретическим (проектным, символическим и т.п.) отражением. «И увидел Бог, что это хорошо» (Быт.1.12,18, 25) – троекратное описание Божественной рефлексии при сравнении Им своего замысла с воплощением, где и к тому, и к другому относится слово «хорошо».

<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
3 из 4

Другие электронные книги автора Александр Евгеньевич Левинтов