Оценить:
 Рейтинг: 0

Erika. Криминальное чтиво по-нашенски

Год написания книги
2024
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 16 >>
На страницу:
8 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В битком набитых запечатанных вагонах-скотовозах отправили нас в Германию. Неделю ехали в холоде, голоде, жажде. На улицу не выпускали, кому приспичило – ходили под себя. В одном лишь нашем вагоне человек десять издохло, но и трупы выносить не позволяли. Так и ехали, словно, в большом холодном сортире, только ещё и мертвецы под ногами. Благо погода стояла прохладная, трупы не сильно воняли. Ну, а дальше стало чуть легче. Отправили работать на шахту. И там, конечно, кормили погано, но всё же кормили. И там от изнурительной работы, болезней, бомбардировок наших союзничков во множестве гиб наш брат узник. Но всё-таки большинству удавалось как-то выживать.

А потом меня отправили в концлагерь за саботаж. Я ж им там, на шахте, оборудование слегка подпортил. Думал, что если сбежать не удалось, так хоть это зачтётся. Не зачлось! Множество раз в последующие годы я размышлял: если бы меня загнали в газовую камеру Аушвица – а это могло произойти, задержись наступление наших войск на денёк-другой, тогда хотя б остался я навсегда «жертвой нацизма». Не героем, но и не изменником. Но Красная армия наступала слишком быстро, и нас освободили.

– Ты что, не радовался освобождению?

– Конечно, все мы радовались в тот день 27 января 1945 года, но не каждого из нас ждало радостное будущее, – отец вновь осторожно подкрадывается к окну, долго всматривается в ставшие теперь различимыми в тёмно-сером полумраке силуэты кустов. – Время идёт, скоро рассвет. Ни разу в жизни не желал я с такой силой, чтобы ночь никогда не кончалась! Я не успею рассказать тебе всё, да это и невозможно. И не нужно. Ты и так знаешь достаточно про годы мои в лагерях: Колыма, Вятлаг. И про жизнь непутёвую после освобождения, про то, как решил остаться после отсидки в этом лесном краю, как заманил сюда и вас с мамкой… земля ей пухом. Но сейчас перемалывать всё это некогда. Сейчас нужно лишь одно: чтобы ты понял самое главное!

Так вот, сын, смотри, какая петрушка получается в оконцовке. Если бы убило меня в том бою под Лохвицей у пулемёта с кровавой надписью «Русские не сдаются!», убило бы за пару мгновений до появления фрица со шмайсером, кем бы я считался? Героем, верно! Но не убило, и минутой позже стал я предателем и изменником, нарушившим присягу. Этим самым говнюком я бы и остался навечно, если бы окочурился в лагере для военнопленных под Житомиром. Но не окочурился, спасся чудом, к партизанам попал. И вновь я герой, ещё и с медалью! Но это если бы я второй раз не поднял рук, если б погиб в том зимнем лесу. Надо было взорвать себя или пулю в висок, тогда бы – герой. А раз снова в плену оказался – всё! – предатель и изменник, теперь уже дважды…

Я порой размышляю. Что если бы кто-то из наших общепризнанных героев, отдавших за Родину жизнь (тех, кто, к примеру, грудью на амбразуру лёг либо таран в воздушном бою совершил), не погиб, а каким-то чудом выжил бы. Этот человек – что на веки вечные превратился бы в эдакого мифического рыцаря «без страху и упрёку» – он был бы навсегда застрахован от любых случайностей и ошибок? Он уже никогда в жизни ни разу не оступился бы, не накосячил? А ежели совершил бы он какой-нибудь не шибко красивый поступок, тогда что? Все его предыдущие подвиги были бы навсегда перечёркнуты?

Понимаешь, кто-то ушёл из жизни в удачное время, угадал, скажем так, умереть в идеальный момент и остался героем на все времена. А кому-то с моментом смерти не повезло, но сложись обстоятельства иначе – может, и о тех невезучих вспоминали бы сейчас добрым словом… Про генерала Власова слыхал? Предатель. Попал к фрицам в плен летом 42-го. Организовал целую армию из таких же предателей, чтобы воевать на стороне Гитлера.

– Слыхал краем уха. Похоже, ему сдача в плен уж точно на пользу не пошла.

– Ну да, да! Он же в натуре к врагу переметнулся… Знаешь, я тоже мог сделать шаг вперёд, когда вербовщики из РОА[5 - РОА – Русская освободительная армия. Формировалась из бывших красноармейцев в основном русской национальности, перешедших на сторону немцев. Под командованием генерала Власова входила в состав Вермахта.] нас агитировали. Власовцы ведь и меня с другими нашими пленными уговаривали в ряды их вступать вскорости после того, как мы в Германии очутились. Которые из наших пленных не выдерживали, в РОА вступить соглашались – сразу же получали помывку в бане, питание, обмундирование, постель в тёплой казарме. И мне бес на ухо шептал: «Согласись; главное – выжить здесь и сейчас, дальше сбежишь как-нибудь к своим, как-нибудь оправдаешься». Но эту черту я не перешёл, отказался против Родины воевать, это очень важно…

А генерал Власов… Он ведь командовал той самой обороной Киева в 1941-м – и хорошо командовал. Не по вине Власова нас тогда окружили, он же сумел в числе немногих из котла выбраться. А после из-под Москвы фрицев гнал, одним из лучших советских военачальников слыл! И как одному из лучших доверили Власову командовать рвавшейся к блокадному Ленинграду, но самой попавшей в котёл 2-й ударной армией. Два месяца сражался он в лесах под Мясным Бором.

– Ну и название!

– Что? А, ну да, верно. Мясорубка в тех лесах была о-го-го… Когда руководство прислало за генералом самолёт, он отказался своих обречённых на гибель бойцов покидать… А если бы согласился? Или если остался бы, но его там, в окружении, к примеру, зашибло шальным осколком? Сейчас имя генерала Власова носили бы улицы и школы. В Горьковской области на родине героя стоял бы памятник, к которому пионеры 9 мая возлагали цветы. Про него написали бы книги, сняли фильмы. И слово «власовец» имело бы совсем другой смысл.

– Было бы вроде «панфиловец»?

– Наподобие того. Короче, не предатель, а герой. Вот, сынок, как много значит для человека помереть вовремя! Когда наш концлагерь освободили, я недолго радовался. Отправили на фильтрацию. Вскоре начали таскать меня по допросам: что да как. Как в плену очутился? Я просился воевать. Хоть в штрафбат! Я мог ещё быть полезен, я рвался в бой. Меня бы убили где-нибудь при штурме Кёнигсберга или в Берлине на подступах к Рейхстагу. Я смыл бы свой позор кровью, я вновь стал бы героем, теперь уж навечно! Но война слишком быстро закончилась, и меня отправили в лагеря.

Там, за колючкой, был я на волосок от гибели тысячу раз. Тогда на зонах шла своя война – сучья. Мы бились насмерть с блатарями. Мы, автоматчики, те, кто воевали с фашистами, а попав за решётку, не пожелали подчиняться блатным царькам, что сами себя коронуют. А у блатарей этих тоже мастей всяких было: воры, суки, махновцы, полуцвет. Каждая масть старалась власть захватить, все ненавидели друг друга люто, при первом удобном случае вырезали противников под корень. Самая страшная мясня шла между ворами и суками, потому и события те сучьей войной прозвали. Ну, а мы, автоматчики, против всей этой блатной кодлы! Несколько лет по всему ГУЛАГу истребляли эти касты блатарей сами себя, а мы им в этом деле, скажем так, помогали, – голос отца становится тише, но в нём появляется что-то звериное, теперь отец улыбается. Нет, скалится.

В который раз наблюдает сын за подобными переменами в облике родителя, но привыкнуть к ним невозможно. Отец в такие минуты становится сам не свой. Чужой! Меняется всё: взгляд, голос, сама манера говорить. И перемены эти пугают. В такие мгновения в голове сына мелькают вопросы: «Кто же ты, папа? Бывший сельский учитель, вышедший из семьи питерских интеллигентов, осуждённых за контрреволюционную агитацию? Боец Красной Армии, хлебнувший военного лиха? Предатель Родины, дважды сдавшийся врагу? Бесстрашный партизан, крошивший фашистских захватчиков, как капусту? Не знающий пощады матёрый рецидивист, прошедший семь кругов тюремного ада? Кто ты: жертва, палач? Кто?»

Но сейчас в глазах отца злой блеск, и он продолжает:

– Блатари презрительно называли нас военщиной, реже – автоматчиками. Ведь по их извращённым понятиям защищать Родину с оружием в руках – западло, так как получается, что, воюя, ты служишь властям. Но всё же автоматчик звучит благозвучней, чем сука, махновец или вор, верно? К началу пятидесятых наши уже брали верх в лагерях; ещё чуток, и мы выкосили бы всю эту сорную траву под корень. Но тут политика властей поменялась, нас поприжали, всё стало возвращаться на круги своя. Мне опять пришлось драться за право дышать, но я выжил, в 53-м освободился. И вновь появился шанс хоть что-то исправить… Я не использовал этот шанс.

И вот я сижу тут и думаю: может, лучше было бы мне сдохнуть в один из этих моих жизненных моментов, о которых тебе здесь толкую? Но нет! Теперь знаю я для чего сдавался, для чего падал, вставал, карабкался дальше, для чего, пройдя через все эти передряги, остался жив…

– Для чего, папа?

– А для того, Коля-Николай, чтобы сегодня сдался ты!

Сын смотрит на отца ошалевшими глазами. И этот взгляд, и весь его колючий вид делают парня похожим на ощетинившегося иголками дикобраза. Ладони сына крепче сжимают автомат. К лицу подступает кровь. Не помня себя от ярости, парень шипит:

– Я не с-сдамся! Сдавайся с-сам, ты, с-с-сука!

Резкое движение, и ствол карабина, больно ткнув губы, обрывает яростное шипение. Челюсть сына дёргается от полученного удара, из мгновенно распухшей нижней губы вытекают багровые струйки. Кровь заливает весь подбородок, сын теперь похож на упившегося вампира. Отец, дыша чаще, шепчет:

– Когда в лагере какой-нибудь грёбаный фраер – пальцы веером, сопли пузырями – осмеливался меня так назвать, обычно я отвечал: «Сука тебя родила!», а после отправлял его на тот свет.

– Ну, так отправь и меня по тому адресу!

Дыхание отца выравнивается. Стараясь успокоиться, он отвечает:

– Две причины этого не делать. Нет, теперь уже три. Во-первых, мы не на зоне, и ты не блатарь, собирающийся меня уничтожить. Во-вторых, ты мой сын, а я твой отец, хотим мы этого или нет.

Взглянув на парня, мужчина протягивает к его лицу руку с тряпицей. Пытается вытереть кровь, но парень отдёргивает голову. Отец кидает ему тряпицу, сын не реагирует. Он всё ещё зол, но это уже не ярость.

– А в-третьих? Ты сказал, что причин теперь три.

– Ах да. Причина третья. С убийствами я завязал.

– И давно?

– Только что. На мне и так слишком много висит. И сейчас, когда недолго уже остаётся, в этот последний час моей жизни, я не хочу больше никого убивать. Даже ментонов, тебя тем более.

Сын, подняв тряпицу, стирает кровь, смотрит на отца как-то по-новому. Отец опять другой, к этим переменам никогда не привыкнуть! «Так кто же ты, папа? Не палач ты, не жертва, а просто…» И понимает сын в эту минуту, что отец его просто человек, самый обычный, один из пяти миллионов. Не планировал он быть изначально ни предателем, ни героем, а просто хотел учить детей в сельской школе. Но жизнь так отца закрутила, точнее, события, причины которых где-то там далеко на вершинах власти. Да не его одного! Какие-то мерзавцы, засевшие в больших кабинетах за тридевять земель, захотели подчинить себе мир. И вот результат. Сколько же судеб людских исковеркано правителями всех мастей… Только тут замечает сын, что ночную глубокую тьму сменили предрассветные сумерки. Всё-таки время не остановить. Отец, тяжко выдохнув, продолжает:

– Помнишь, я рассказывал тебе, как, воюя в партизанской бригаде, не щадил фрицев? Мстил им за свой позор. Во время рейдов пленных не брал, просто убивал всех их… За исключением одного. Да, был особый случай. Как-то во время очередной ночной вылазки разгромили мы небольшой немецкий гарнизон на станции Ольховская. Первому часовому горло перерезали, второму я финку в мочевой пузырь вогнал. Дальше дело техники. Ворвались в помещенье, где они себе казарму обустроили, и покрошили полусонных фрицев, их там десятка два было. Наши дёрнули на выход, а я задержался. Показалось, что один из мертвецов шевельнулся. Проверил – так и есть, убитым притворяется, а у самого ни царапины! Средних лет, но виски уже с проседью. Я направил ему в лоб ствол трофейного МП, палец давил на спуск. Вижу: немец руки поднял, закрыл глаза и что-то шепчет. Проникновенно так шепчет. Не знаю, что меня удержало, но я ушёл, оставив его там, шепчущего что-то по-своему…

– Вот только ментоны нас здесь не оставят, хоть шепчи, хоть не шепчи.

– Знаешь, в паре вёрст ниже по реке стоит село Быстрица, там церковь. Большой старинный храм. Красивый, белокаменный. Это про его колокол, что в семь утра трезвонит, мусорок в рупор кричал… Так вот. Много раз, проезжая мимо этого храма по Московскому тракту, порывался я тормознуть свою «Паннонию»[6 - Pannonia – марка венгерских мотоциклов, которые экспортировались в СССР с 1956 по 1975 годы.] и зайти. Но так почему-то и не решился.

Очередная резкая смена темы застаёт парня врасплох. Пытаясь въехать в смысл отцовских слов, в новые интонации, он машинально шепчет:

– А чего такого особенного в церкви той?

– Ты не понял. Сейчас на всю область всего храма три действующих осталось, это из нескольких сотен. Но и их в тридцатые годы закрывали, лишь во время войны разрешили открыть. Так вот, храм, о котором толкую, не просто действующий; по-моему, он единственный во всей области ни разу не закрывался. Никогда! А это, я думаю, что-то значит. Наверное, он особенный, этот храм. Жаль, что мне не удастся там побывать.

– Невелика беда, я вообще в церкви ни разу не был.

Они надолго замолкают. Каждый думает о своём. Парню вспоминается вдруг, как его, сына предателя-уголовника, травили ребята в младших классах (лет до тринадцати травили, после уже не смели). Отец сидит, прикусив губу. Глаза его полны тоски. Наконец шепчет будто бы через силу. И шёпот его с привкусом горечи:

– Не спорю, я не самый лучший родитель… жаль, жизнь одна и кончается так нежданно. Ты вот чего, Коля-Николай. Ты постарайся ошибки мои исправить. Сам, без меня… – его дыхание сбивается, но, справившись с собой, мужчина продолжает уверенней. – Ведь на сей раз я не сдамся, уйду непобеждённым. И пусть другие об этом не узнают – главное, об этом будешь знать ты. И какая, по большому счёту, разница, кем меня будут почитать: героем, предателем? Да хоть сукой! Чужое мнение меня не изменит. Я – это я. Ты понял теперь, как много для человека значит уйти вовремя? Сегодня я свой момент не упущу! Моё время пришло, а твоё – ещё нет. Я нечасто просил тебя о чём-либо. Сейчас же не просто прошу, а требую, приказываю! Ты побежишь сейчас к легавым с поднятыми руками, будто вырвался от меня. Рюкзачок захвати, скажешь им, мол, отец грабил, а я возвращаю со всем содержимым. Пальну по тебе пару раз, чтобы всё, как взаправду. Тверди им: батька с катушек слетел, угрозами заставил участвовать в ограблении, грохнул кассиршу и инкассатора из автомата. В общем, ты не виноват. Главное – стой на своём! Судимостей, приводов у тебя нет. Дадут сколько-то, отсидишь. Выйдешь и будешь жить за нас двоих. У тебя ещё вся жизнь впереди. Распорядись же ей по уму: женись, роди детей, воспитай их хорошими людьми, чтобы не повторяли моих ошибок, наших ошибок. И ещё… ты сходи за меня в тот храм… А теперь, сынок, нужно сдаться.

– Не могу я так, – сын очумело мотает головой. – Это ж моя вина. Тебя не послушался. Нервы! Я там, в сберкассе чуть не обосрался со страху. И чего эта дура вздумала верещать? Сидела бы тихо – жила бы. Не знаю, как вышло, рука сама дёрнулась, автомат и выстрелил… Я не могу… сдаться.

Отец разворачивается к сыну. Крепко схватив за плечи, трясёт:

– Ты можешь! Я дважды смог – значит, и тебе по плечу, а мой лимит на это дело исчерпан. Ты сдашься сейчас. Проиграешь сражение, чтобы победить в войне. Мне не везло в жизни, так пусть тебе повезёт! Пора, сын. Прощай. Иди.

Сын, поколебавшись, кивает. С трудом разжав окаменевшие пальцы, откладывает в сторону автомат. Поднявшись, эти двое крепко обнимаются на прощание. Затем, чуть отстранившись, долго вглядываются в лица друг друга. Уже совсем светло, и можно разглядеть в родном лике все морщинки, все чёрточки. Каждый из них смотрит теперь, как в зеркало. Но отец видит прошлое, видит себя молодого. А сын смотрит в будущее. И знают они, что расстаются сейчас навсегда. Глаза отца блестят, челюсти плотно сжаты. По чумазым щекам сына стекают два прозрачных тоненьких ручейка.

Вдруг с улицы раздаётся грохот стрельбы. Штурм! Расшибая штукатурку, врезаются в стены пули. Разлетаясь на куски, звонко бьются оконные стёкла. Одна за другой в учительскую влетают гранаты. Вмиг помещение наполняется огнём, громом, разящим железом. Стены комнаты ходят ходуном, как при землетрясении. Часы с раскуроченным циферблатом падают. Со стола отлетает в сторону вспоротый осколками рюкзачок. Кружат, порхая в дыму, окровавленные изодранные банкноты: жёлтые, красные, сиреневые. Железо кромсает плоть. Прошитые пулями и осколками, отец с сыном медленно, не спуская друг с друга глаз, оседают, валятся на пол. Кровь сочится из ран. Русские не сдаются! Подброшенная новым взрывом, фарфоровая ракета с Белкой и Стрелкой уносится ввысь…

Вскоре всё кончено. И в наступившей тишине до посёлка доносится приглушённый расстоянием колокольный звон.

Тринадцатый
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 16 >>
На страницу:
8 из 16