«Но вот наконец, когда солнце стало спускаться к западу, степь, холмы и воздух не выдержали гнета и, истощивши терпение, измучившись, попытались сбросить с себя иго. Из-за холмов неожиданно показалось пепельно-седое, кудрявое облако. Оно переглянулось со степью – я, мол, готово – и нахмурилось. <…>
У самой дороги вспорхнул стрепет. Мелькая крыльями и хвостом, он, залитый солнцем, походил на рыболовную блесну или на прудового мотылька, у которого, когда он мелькает над водой, крылья сливаются с усиками и кажется, что усики растут у него и спереди, и сзади, и с боков… <…>
А вот, встревоженный вихрем и не понимая, в чем дело, из травы вылетел коростель. Он летел за ветром, а не против, как все птицы; от этого его перья взъерошились, весь он раздулся до величины курицы».
«Даль была видна, как и днем, но уж ее нежная лиловая окраска, затушеванная вечерней мглой, пропала, и вся степь пряталась во мгле, как дети Мойсея Моисеича под одеялом».
«Егорушка приподнялся и посмотрел вокруг себя. Даль заметно почернела и уже чаще, чем через минуту, мигала бледным светом, как веками. Чернота ее, точно от тяжести, склонялась вправо. <…> Налево, будто кто чиркнул по небу спичкой, мелькнула бледная, фосфорическая полоса и потухла. Послышалось, как где-то очень далеко кто-то прошелся по железной крыше. Вероятно, по крыше шли босиком, потому что железо проворчало глухо».
Принято считать, что во всех этих описаниях, особенно в последней, тысячекратно цитировавшейся картине начала грозы («Налево, будто кто чиркнул по небу спичкой…»), виден непосредственный взгляд ребенка, свежесть его восприятия, наивность и т. п.
Однако здесь очевидно знание более обширное, восприятие скорее точное и острое, нежели наивно-непосредственное, описание, при всей внешней его простоте, более изысканное, чем которое, даже учитывая условность всякого литературного приема, может быть дано от лица девятилетнего мальчика. Лепта героя в этих картинах есть. Но доля повествователя, наблюдающего степь вместе с героем и изображающего ее в своем слове, – гораздо большая. Картины степи даны в большинстве случаев в поэтическом восприятии одаренного тонкой наблюдательностью сознания.
«Степь» очень часто объединяют с детскими рассказами Чехова. «В „Степи“ заключены итоги многих тем, мотивов и образов рассказов о детях, – делает вывод из своего рассмотрения повести Ф. И. Шушковская. – Мотивы, образы, изобразительная манера, которые были присущи рассказам о детях, здесь нашли свое развитие в наиболее совершенной и законченной форме»[75 - Шушковская Ф. И. «Степь» А. П. Чехова // Филологические науки. 1961. № 2. С. 100.]. В. В. Голубков, отмечая, что Чехов «наибольшее внимание уделил третьему периоду детской психики – младшему школьному возрасту»[76 - Голубков В. В. Рассказы А. П. Чехова о детях // Творчество А. П. Чехова. М., 1956. С. 191.], в список рассказов, посвященных этому «третьему периоду», наряду с «Ванькой», «Детворой» и другими, включает и «Степь». «С детскими рассказами Чехова, – пишет Г. П. Бердников, – „Степь“ объединяет прежде всего образ Егорушки. Жизнь степи, степные пейзажи, люди, населяющие степь, все, что окружает Егорушку, дано, как и в рассказах „Гриша“, „Мальчики“, прежде всего и главным образом в детском восприятии»[77 - Бердников Г. П. А. П. Чехов. Идейные и творческие искания. М.; Л., 1961. С. 96.]. Между тем и люди, и природа изображаются через призму восприятия Егорушки совсем не в первую очередь.
В этом смысле «Степь» не может быть поставлена рядом с такими рассказами, как «Гриша», «Событие», «Детвора» (1886), «Беглец», «Мальчики», «На Страстной неделе» (1887), «Спать хочется» (1888). В них действительно мир увиден глазами ребенка. Это впечатление создается благодаря отстраненному изображению предметов, развитой несобственно-прямой речи, формам детского языка.
«Мама похожа на куклу, а кошка на папину шубу, только у шубы нет глаз и хвоста. <…> Тут <…> висят часы, существующие для того только, чтобы махать маятником и звонить» («Гриша»).
«Пашка <…> влетел в большую комнату, где лежали и сидели на кроватях чудовища с длинными волосами и со старушечьими лицами». «Он потрогал руками подушки и одеяло, оглядел палату и решил, что доктору живется очень недурно» («Беглец»).
В «Степи» есть похожие описания, например воспоминания Егорушки о бабушке, которая «до своей смерти была жива и носила с базара мягкие бублики, посыпанные маком», или его мысли о дороге, по которой должны были бы ездить «колесницы вроде тех, какие он видывал на рисунках в Священной истории».
Но такое изображение не является ведущим. На огромном по сравнению с детскими рассказами повествовательном пространстве мы найдем не больше, чем в этих маленьких рассказах, мест, которые могут быть отнесены только к мальчику, а не к повествователю, смотрящему на степь вместе с ним. Роль этих частей повествования в художественной системе повести несоизмерима со значением монологов повествователя. Построение модели мира ребенка не входило в задачу повести. В статье современного критика говорится, что «роль Егорушки не так огромна в повести, как это обычно представляется пишущим о „Степи“»[78 - Назаренко В. Как блуждают в «Степи» // Октябрь. 1963. № 8. С. 211.]. Статья вызывает много возражений, но с этим высказыванием можно согласиться.
8
Аспект центрального героя в «Степи» графически не дал бы непрерывной линии. Получилось бы нечто вроде пунктира с очень большими и неравномерными промежутками между штрихами. Эти пробелы создаются, во-первых, тем, что время от времени обстановка изображается через восприятие других персонажей – Ивана Иваныча, всех пассажиров брички вместе, подводчиков («Подводчикам свет бил в глаза, и они видели только часть большой дороги»). Кроме того, перерывы образуются благодаря лирико-философским монологам повествователя, занимающим целые страницы. И в-третьих, помимо прямого вмешательства повествователя, в повести используется еще один способ, позволяющий выйти за пределы восприятия Егорушки. Этот способ – включение аспекта изменившегося сознания героя, мыслей выросшего Егорушки или представлений, какие у него могли бы быть, обладай он «богатой фантазией».
«Теперь Егорушка все принимал за чистую монету и верил каждому слову, впоследствии же ему казалось странным, что человек, изъездивший на своем веку всю Россию, видевший и знавший многое, человек, у которого сгорели жена и дети, обесценивал свою богатую жизнь до того, что всякий раз, сидя у костра, или молчал, или же говорил о том, чего не было».
«Если бы Егорушка обладал богатой фантазией, то мог бы подумать, что под одеялом лежала стоглавая гидра».
«Русский человек любит вспоминать, но не любит жить; Егорушка еще не знал этого…»
9
В других произведениях 1888–1894 годов сюжет подчинен развитию или обнаружению характера главного героя. И такие важные элементы, как внутренние монологи, знаменуют известные этапы в художественном раскрытии психологии и нравственного содержания личности. Таковы, например, большие монологи в «Именинах» («К чему эта ложь? Пристала ли она порядочному человеку?») или в рассказе «Воры» («Хорошо создан мир, только зачем и с какой стати, думал фельдшер, люди делят друг друга на трезвых и пьяных?..»).
Сюжет «Степи» развивается без внутренней связи с личностью героя. Какое отношение к Егорушке имеют, например, монологи повествователя в начале повести – о коршуне, задумавшемся о скуке жизни, об одиноком тополе, о тоске и торжестве степной красоты? С какими сторонами характера героя они связаны? Какие изменения в психологии мальчика отражают? На все эти вопросы нужно дать отрицательный ответ. Совершенно справедливо указывал А. Введенский, что путешествие Егорушки дано не как «история его нравственной, умственной жизни среди новых впечатлений»[79 - Аристархов <Введенский А. И.>. Журнальные отголоски // Русские ведомости. 1888. № 89.]. Это же отмечал в письме к Чехову и П. Н. Островский: «Жизнь степи и душевная история ребенка взаимно не покрываются»[80 - А. П. Чехов и наш край: Сб. Ростов н/Д, 1935. С. 131.]. «Можно было бы ожидать, – писала „Русская мысль“, – что автор, приурочив описание степи к личности Егорушки, хотел показать влияние природы на детскую душу, – какие чувства и образы пробуждает первая в последней, – но ничего этого нет»[81 - <Без подписи>.Периодические издания // Русская мысль. 1888. № 4. С. 208.]. Еще более определенно высказался о главном герое К. Арсеньев: «Несмотря на массу небольших штрихов, потраченных на его изображение, он выходит не таким рельефным, как некоторые лица в прежних этюдах Чехова, обрисованные двумя-тремя мазками. Мы узнаем подробно ощущения Егорушки в разные моменты его странствования; но сам Егорушка остается фигурой довольно бледной»[82 - Арсеньев К. Современные русские беллетристы // Вестник Европы. 1888. № 7. C. 259.].
Как характер Егорушка лишь намечен; особенно отчетливо это видно при сопоставлении повести с рассказами, в которых действуют дети примерно одного с Егорушкой возраста, – «Мальчики», «Ванька», «Беглец», «На Страстной неделе». «Мальчик, которому отец старался доказать вред курения (см. рассказ „Дома“ в сборнике, озаглавленном „В сумерках“) проходит перед нашими глазами с несравненно большей быстротой, чем Егорушка, – но оставляет впечатление более живое»[83 - Там же.].
Характерно, что при том повышенном интересе, который проявляется обычно авторами литературоведческих работ к разбору «черт характера» героев, «образ Егорушки» ими почти не рассматривается, – говорят обычно только о замысле Чехова относительно дальнейшей судьбы Егорушки. (Впрочем, в одной из статей центральная роль Егорушки обосновывается довольно подробно. «Настоящий герой повести Егорушка <…>. Чехов наделяет Егорушку сложнейшим интеллектуальным комплексом. Перед нами вырастает фигура замечательного человека, близкая автору „Степи“. Чехов изображает степь, события, людей так, как если бы он сам был Егорушкой»[84 - Шушковская Ф. И. «Степь» А. П. Чехова. С. 93–101.].)
У Чехова в повести «Степь» были другие задачи. В их число не входило изображение цельного и законченного характера Егорушки.
Картины жизни и события в «Степи» – не некие кирпичи, кладущиеся в здание характера героя. Они относительно самостоятельны. Это отметили почти все первые критики повести – К. Арсеньев, В. Буренин, В. Стукалич, А. Введенский, Е. Гаршин, Д. Григорович, Д. Мережковский, П. Островский, П. Перцов, А. Плещеев, Р. Дистерло. «Рассказ слеплен из почти самостоятельных отрывков, коротеньких эпизодов, лирических описаний природы и представляется скорее сборником отдельных миниатюрных новелл, соединенных под одним заглавием „Степь“, чем большим, вполне цельным и законченным эпическим произведением»[85 - Мережковский Д. Старый вопрос по поводу нового таланта. С. 87.]. «Сцены следуют одна за другой, но не вытекают друг из друга; едва связанные между собой, они не потеряли бы ровно ничего, если бы распались на несколько отдельных очерков, если бы вместо „Степи“ мы имели „Жаркий день степи“, „Еврейскую корчму“, „Обоз ночью под грозою“ и т. д.»[86 - Арсеньев К. Современные русские беллетристы. С. 258–259.].
Егорушка выполняет в повести в основном сюжетно-композиционную роль, являясь своеобразным стержнем для картин природы, людей, размышлений повествователя. Это тоже отметила современная критика. Егорушка, писал анонимный обозреватель «Русской мысли», «служит путеводною нитью рассказа»[87 - Русская мысль. 1888. № 4. С. 209.]. «В огромном большинстве случаев Егорушка служит только внешнею связью событий. <…> Он – связь всего»[88 - Аристархов <Введенский Арс.>. Журнальные отголоски // Русские ведомости. 1888. 31 марта. № 89.]. «Все персонажи <…> связаны между собой чисто внешним образом, что, впрочем, не нами впервые замечено, отмечено и поставлено на вид Чехову»[89 - Биржевые ведомости. 1888. 11 марта.], – писал Е. М. Гаршин.
Чехов и сам говорил о самостоятельности частей повести; Егорушке же он придавал в первую очередь композиционное значение. «Для дебюта в толстом журнале, – писал он Д. В. Григоровичу 12 января 1888 года, – я взял степь, которую давно уже не описывали. Я изображаю равнину, лиловую даль, овцеводов, жидов, попов, ночные грозы, постоялые дворы, обозы, степных птиц и проч. Каждая отдельная глава составляет особый рассказ, и все главы связаны, как пять фигур в кадрили, близким родством. Я стараюсь, чтобы у них был общий запах и общий тон, что мне может удаться тем легче, что через все главы у меня проходит одно лицо». «Я изображаю, – пишет он неделей позже Я. П. Полонскому, – степь, степных людей, птиц, ночи, грозы и проч.». Перечислено почти все, что изображается, – вплоть до постоялых дворов, птиц и лиловой дали. Не упомянут как предмет изображения только Егорушка. Он фигурирует в качестве лица, связующего все эти разнообразные картины и способствующего созданию «общего тона».
Как средоточие этих картин Егорушка очень условен. И Чехов не скрывает этой условности, не боится ее обнажить, отодвигая в нужных местах героя и выпуская на авансцену повествователя.
10
В повести «Степь», в отличие от прочих произведений Чехова 1888–1894 годов, интонация, слово героя не являются главным компонентом повествования. Это выражается в сравнительно слабом развитии в повести несобственно-прямой речи. На огромный повествовательный массив приходится не более 10–12 случаев выдержанной несобственно-прямой речи. В количественном отношении (насколько эта речевая форма поддается подсчетам) это неизмеримо меньше в соотношении с остальным текстом, чем в других произведениях этого периода, например в «Припадке» или «Именинах».
В картинах, данных через призму восприятия героя, и даже в описании его чувств в большинстве случаев главную роль играет слово повествователя.
«Егорушка не понимал значения подобных слов, но репутация их была ему хорошо известна. Он знал об отвращении, которое молчаливо питали к ним его родные и знакомые, сам, не зная почему, разделял это чувство и привык думать, что одни только пьяные да буйные пользуются привилегией произносить громко эти слова. Он вспомнил убийство ужа, прислушался к смеху Дымова и почувствовал к этому человеку что-то вроде ненависти».
Совершенно справедливо в работе, посвященной несобственно-прямой речи у Чехова, отмечается, что «внутренняя речь мальчика, его интонации и субъективные оценки вплетаются в повествование сравнительно редко. Обычно это отдельные вопросы и восклицания, рассеянные в авторском контексте: „Дядя и о. Христофор крепко спали; сон их должен был продолжаться часа два-три, пока не отдохнут лошади… Как же убить это длинное время и куда деваться от зноя? Задача мудреная“. Повествование в „Степи“ ведется преимущественно в духе героя, но не в его „тоне“, то есть в соответствии с психологическими, возрастными особенностями персонажа, однако без сохранения особенностей его языка. Своеобразие мировосприятия героя выражается в формах авторской речи»[90 - Кожевникова Н. А. Об особенностях стиля Чехова (несобственно-прямая речь). С. 56.].
Господство речевой струи повествователя в тексте, данном через восприятие героя, – это первое, что выделяет «Степь» из второго периода и сближает ее с произведениями более поздними. Но эта речевая струя соответствует только одной из ипостасей повествователя.
Другой его лик, еще более сближающий «Степь» с поздними вещами Чехова, делающий ее как бы первым опытом прозаической манеры третьего периода, – это лик повествователя, прямо выступающего со своими высказываниями, рассуждениями, философскими размышлениями-монологами. Как и в произведениях третьего периода (см. гл. III, 5), такие монологи не мотивированы.
Эту необычную черту сразу заметили первые читатели повести и обостренно восприняли ее отличие от знакомых литературных образцов. Так, в письме к Чехову от 4 марта 1888 года, отметив эту черту, П. Н. Островский в качестве положительного примера приводит Тургенева. «Комментарии и впечатления автора, издавна знакомого со степью вдоль и поперек, автора, резонирующего и поэтизирующего свои впечатления, перемежаются с реальными непосредственными ощущениями ребенка; в отдельности то и другое верно, поэтично; но переходов между ними нет или они слишком резки; внимательного читателя это иногда сбивает и вредит цельности его впечатления! Тургенев в этом смысле (как достигнуть цельности впечатления) великий мастер и образец, достойный изучения: самые незначительные его рассказы производят эффект тем искусством, с коим он выбирает какую-нибудь человеческую фигуру в посредники между изображаемым миром и читателем (нечто вроде прозрачной среды, собирающей и преломляющей световые лучи, прежде чем они дойдут до глаза) и никогда не выходит из тона и миросозерцания той фигуры»[91 - А. П. Чехов и наш край. С. 131.].
Здесь отмечено главное – мотивированность у Тургенева публицистических и философских монологов их принадлежностью излюбленному тургеневскому рассказчику и отсутствие такой мотивировки у Чехова. Впоследствии подобные верные наблюдения были забыты; возобладала точка зрения, что Чехов стремится всячески оправдать включение лирико-философских монологов их близостью к герою, его настроению, мироощущению и т. п.
Для таких монологов характерно наличие субъектно-оценочных форм речи, принадлежащих повествователю. Эта черта также сближает «Степь» со стилем третьего периода.
По своей поэтике «Степь» выпадает из ряда произведений, написанных одновременно с ней.
Чехов сам отчетливо сознавал необычность «Степи» в ряду других своих произведений этого времени. Ни об одной своей прозаической вещи (и именно о ее форме, поэтике) он ни до, ни после не писал так много. «В общем выходит у меня нечто странное и не в меру оригинальное», – пишет он Д. В. Григоровичу уже в начале работы над повестью (12 января 1888 года). «От непривычки писать длинно, – сообщает он неделю спустя Я. П. Полонскому, – я то и дело сбиваюсь с тона». (Следует понимать: с нового тона.) Об этом же пишет Чехов и А. Н. Плещееву: «Если я не сорвусь с того тона, каким начал (а начал он как раз с лирико-философских монологов первых глав. – Ал. Ч.),то кое-что выйдет у меня „из ряда вон выдающее“» (19 января 1888 года).
Близость «Степи» к более поздней его поэтике Чеховым ясно ощущалась.
Это видно из той правки, которую он вносил в текст повести при подготовке Собрания сочинений в 1901 году. А. М. Линин в статье, посвященной творческой истории «Степи», так характеризовал основную направленность внесенных изменений: «Больший процент сокращений падает на <…> места, изображающие психологические переживания и ощущения, вызванные воздействием на героя отдельных этапов степного путешествия»[92 - А. П. Чехов и наш край. С. 131.]. «Значительное место в первоначальном тексте занимали описания снов Егорушки – в третьей главе (на постоялом дворе Мойсея Моисеича, перед появлением графини Драницкой) и в четвертой главе (в степи)»[93 - Там же. С. 158.]. С другой стороны, «Чехов не производит сокращений в тех местах, где дается описание природы степи, хотя этими описаниями занята значительная часть повести»[94 - Там же. С. 155.]. Иными словами, Чехов исключал описания в аспекте героя и не трогал принадлежащих повествователю (картины степи, как мы видели, в большинстве случаев даны через повествователя), что усиливало в повествовании именно черты, характерные для стиля поздней чеховской прозы. При правке в 1900-х годах своих ранних вещей Чехов всегда лишь совершенствовал прежнюю, уже данную в них художественную систему, а не привносил в нее черт новой. Очевидно, внося такие поправки в повесть, Чехов отдавал себе отчет в том, что именно эти особенности являются основными в ее поэтике.
В конце 80-х годов «Степь» осталась блестящим, но одиноким экспериментом. Ее поэтика в повествовании ближайших лет развития не получила. Опыт ее был в полной мере использован в поздней прозе Чехова.
11
На рубеже второго и третьего периодов стоят «Три года» – «роман из московской жизни»[95 - Чехов А. П. Письмо к М. Чеховой от 22 сентября 1894 г.], написанный в конце 1894 года и напечатанный в 1895 году («Русская мысль», 1895, № 1–2).
В романе, несомненно, есть черты прозы второго периода.
В нескольких главах обнаруживается объективное повествование. В основном оно дается «в тоне» главного героя, но в ряде случаев и в аспекте других персонажей.
Правда, несобственно-прямая речь уже редко занимает большое повествовательное пространство. Зато часты случаи, когда она появляется в виде небольших отрывков.
«Изредка он посматривал на нее через книгу и думал: жениться по страстной любви или совсем без любви, – не все ли равно?»
«Лаптев, слушая, удивлялся этой его способности говорить долго и серьезным тоном одни общие места и банальные истины, которые давно уже набили всем оскомину. Он возмущался и никак не мог понять: чего, собственно, Костя хочет?»