– Извините. Я дура. – Веселость Ирины как рукой сняло.
Ему стало жаль ее.
– Не огорчайтесь. У меня куда больше оснований считать себя дураком.
– Я решила оправдать свое имя…
– Это необязательно. Я давно заметил ваши достоинства.
– Которые бросаются в глаза? – Она наклонилась к багажному ящичку, пряча лицо за опавшими волосами; ее собственная веселая дерзость вдруг показалась ей неуместной.
– И эти тоже.
– А других вы не знаете… – Она щелкнула крышкой ящичка и откинулась на сиденье. – Но меня узнать нетрудно, а вот про вас этого не скажешь.
– Почему?
– Потому что… вас ничем не проймешь! – Заметив улыбку Долотова, она приободрилась. – До сих пор не знаю, что вы за человек? Что вам нравится, что нет?..
– В вас? – Долотов вспомнил жену соавтора на вечере у Игоря.
– Ой, нет! – испуганно отмахнулась она. – Вообще, из общепринятого.
– Вы уже знаете: люблю лошадей…
– А что не любите?
– Женский баскетбол.
– Почему? – недоуменно протянула она.
– Я старомоден. Мне нравятся женщины на картинах Боровиковского, в балете, с детьми на руках, а не когда они ошалело носятся между двумя корзинами, ожесточенно гримасничают или застывают в безобразных позах. Отсталые вкусы, а?
– Во всяком случае, на вас похоже… И нынешние женские моды, конечно, не нравятся?
– Да, когда женщины одеваются так, словно у них нет другого способа доказать, что они женщины.
А если нет времени на продолжительные доказательства?.. Теперь ведь все страшно заняты.
– Дело не в занятости. Мода восполняет издержки прикладного равноправия, как сказала одна хорошо воспитанная девушка.
– Не понимаю. Как это?
– Чем больше потерь, тем беспардоннее мода.
– А точка отсчета? Вы сравниваете с прошлым веком?
– А с чем сравнивать? С каменным веком?
Посмеявшись, Ирина заговорила неторопливо и так, словно сожалела, что ей приходится делать это.
– Странно, люди так охотно бегут от современности, и все равно куда: вперед, назад!.. Для одних все лучшее осталось в прошлом, для других – все в будущем. Может быть, наша жизнь и лишена многих очаровательных условностей, обычаев прошлого, но… Но ведь во все века были хорошие и дурные люди, добрые и злые, стыдливые и бесстыдные… А мода… все это игра.
Собственные слова навели ее на какие-то размышления. Продолжительно помолчав, она спросила:
– Наверное, одна работа делает вас счастливым? Да?
– Почему вы так решили?
– Ну, риск, возведенный в примету судьбы… Это обостряет вкус к простым радостям, освобождает душу от мелочей жизни. – Она посмотрела на него и негромко прибавила: – Обесценивает все сожаления?
– Никакой работе это не под силу. Она может быть удовольствием, прибежищем, защитой… – Долотов замолчал, подкатывая машину к подъезду гостиницы.
– А от нелюбви нет спасения, да? – услышал он.
Ожидая увидеть выражение насмешливости на ее лице, Долотов резко повернулся и на несколько мгновений застыл под ее взглядом…
«Есть! Есть спасение!.. – казалось, говорили ее глаза. – Неужели вы не видите?…»
Стараясь не обнаружить своего замешательства, Долотов полез за сигаретами и, заслонившись облаком дыма, сказал:
– Не забывайте, если вас занесет в наши края…
«Нужно было как-то по-другому с ней… Кто знает, может быть, она затем и приехала, чтобы повидать тебя. А это не так уж часто случается в твоей жизни…»
Но иначе он не мог. Ему нужно было приучить себя быть свободным от того чувства, которое весь день напоминало, что рядом с ним другая девушка.
20
Когда подошел экипаж – Долотов, Извольский, Козлевич, Костя Карауш, – Пал Петрович, назначенный бортинженером в этот рейс, стоял у тележки шасси, осматривал поношенные, вытертые до кордовой ткани колеса.
– Как думаешь, долетит это колесо до Казани? – услыхал он за спиной.
Старый механик неприязненно оглянулся через плечо, но, увидев улыбающегося Костю, а главное, вспомнив, каким тот был на похоронах Лютрова, Пал Петрович улыбнулся, но не Костиной шутке, потому что Пал Петрович уже забыл, что тот сказал, а в извинение за свою невольную недоброжелательность к его словам. И по тому, как он улыбнулся, какой странной была эта улыбка на изможденном лице Пал Петровича, Костя признал в ней что-то близкое, родственное себе, и в ответ не очень весело подмигнул.
Перед взлетом Долотов взглянул на бортинженера и хотел было сказать, чтобы тот не стоял в проходе, а сел на свое место и пристегнулся, но промолчал. Во-первых, на борту был Старик, и затевать неприятный разговор было не ко времени, а во-вторых, взглянув в выпуклые, по-старчески красневшие прожилками глаза Пал Петровича, Долотов уловил в них серьезное и строгое выражение и почувствовал себя как бы приглашенным на временную работу к этому тщедушному, небрежно одетому человеку, словно самолет принадлежал ему. Впрочем, в какой-то мере так оно и было: если вычислить время, проведенное Пал Петровичем в хлопотах об этой колымаге, то получится, что Старик отдал самолету пять лет жизни, а он, Долотов, налетал на нем всего тридцать часов. И еще Долотов почувствовал, что есть на борту лайнера какие-то сложившиеся обычаи, которым нельзя противостоять, чтобы не выглядеть чужаком.
Пробежав две тысячи метров и отдымив «двигунами», как пренебрежительно называли мотористы двигатели С-404 за несоразмерную величине тягу, самолет забрался в небо и принялся добросовестно отсчитывать по восемьсот километров в час на высоте девять тысяч метров.
Полчаса спустя Долотов повернулся к Извольскому:
– Виктор Захарович? Работай.
– Понял!
То, что Долотов передал управление сразу же после взлета и набора высоты, в другое время заставило бы Извольского повнимательнее присмотреться к своему командиру: Долотов не имел привычки передавать штурвал второму летчику. Но на этот раз Извольский не удивился: за последнее время их взаимоотношения изменились настолько, что Витюльке казалось, будто они только теперь по-настоящему знают и понимают друг друга.
После очередного сеанса связи с землей Костя Карауш нарушил молчание в кабине.