В эту минуту он напомнил мне прыщавого гимназиста.
Попадаются среди них такие «хохотунчики», поводом для смеха для них становится обычно что-нибудь неприличное. Ничто иное для их убогого чувства юмора недоступно, а тут они просто из себя выходят, до красноты и вонючего пота. Хотя нет, это теперь он мне таким вспоминается. В то далекое время я еще не встречалась ни с чем подобным. И сравнить мне его манеры было не с чем.
– Что вы имеете в виду? – спросила я.
– Как и предполагалось – в тюрьму-с, – вытянул он губы словно для поцелуя.
– Вы бредите, – прервала я этот его неприличный жест.
– Это вы бредите, – брызгая слюной, взвизгнул он. – Потрудитесь выбирать выражения. А не то – прикажу вас связать и доставить в камеру как…
Что-то наподобие желваков появилось на его холеных щечках. Видимо, он собирался выплюнуть мне в лицо что-то совершенно мерзкое, но удержался и перешел на официальный, безукоризненно вежливый тон, как бы подчеркивая этим свою беспристрастность:
– Соблаговолите одеться и не испытывайте моего терпения.
Через несколько минут я вышла из дома в сопровождении самого Алсуфьева и нескольких полицейских. С побелевшими от ужаса глазами меня провожала взглядом Алена. Теперь мне стало понятным ее безмолвие – первым делом на нее направили ружье, и она едва не лишилась сознания от страха. Скорее всего, ее все время моего «допроса» держали на мушке, и она до сих пор не могла придти в себя.
С собой я захватила лишь небольшой узелок с самыми необходимыми вещами. Нужно было видеть, с каким подозрением глядел на него мой конвоир, видимо, он всерьез считал меня опасной преступницей и подозревал, что я захватила с собой бомбу. Но то ли не решился, то ли постеснялся обыскать меня и всю дорогу сидел с напряженной прямой спиной, готовый выпрыгнуть из экипажа при первом же подозрительном звуке.
На улице уже стемнело, но я достаточно хорошо знала город, чтобы ориентироваться в любом его районе и днем и ночью. Меня повезли не в городскую тюрьму, как мне показалось сначала, а в ее специальное отделение. Мне было хорошо известно это каменное строение без окон. Я несколько раз ожидала здесь Александра, поскольку он частенько бывал здесь по долгу службы. Насколько мне было известно, помещение это предназначалось для особо опасных преступников и состояло исключительно из одиночных камер. Не скрою, это немного успокоило меня, потому что перспектива оказаться в одной камере с настоящими преступницами меня не прельщала. Хотя настоящие преступники считают одиночки чем-то наподобие карцера и боятся их, как огня. И мне известно несколько случаев, когда только одна угроза перевода в одиночку заставляла их выдавать своих товарищей и признаваться в самых тяжких своих преступлениях.
Как это ни странно, но большая часть наиболее опасных преступников органически не переносит одиночества. Не потому ли, что их преследуют души убиенных ими людей?
Мне ничто подобное не грозило. А в плане удобств, если о них можно говорить применительно к подобным местам, это помещение не уступало городской тюрьме. Поэтому когда наш экипаж остановился перед его стенами, я даже вздохнула облегченно.
И только когда меня ввели внутрь, и в нос ударил тяжелый тюремный запах, я впервые осознала всю неприглядность и серьезность своего положения. До этой минуты я просто не могла поверить в происходящее и соотнести знакомое слово «тюрьма» с собственной жизнью. И только этот запах, в котором перемешались ароматы гнилой капусты, отхожего места и человеческих страданий, помог мне осознать весь ужас происходящего.
За всю дорогу мой прежде такой разговорчивый конвоир не произнес ни слова.
Помня о том, что при первой нашей встрече он проговорил со мною едва ли не до утра, я и теперь ожидала чего-то подобного. Но, вопреки моим ожиданиям, он передал меня с рук на руки тюремному начальству, ограничившись единственным словом напутствия, если это можно так назвать:
– В шестую, – небрежно бросил он и демонстративно зевнул. Молодой мордастый паренек с ружьем довел меня до места, и впервые в своей жизни я услышала лязг тюремного запора за своей спиной.
На ощупь отыскав жесткое ложе, я присела на него и до боли в глазах пыталась что-то рассмотреть в темноте. Но, несмотря на все эти усилия, ничего не увидела.
Удивительно. Часа полтора я просидела таким образом, ожидая, что за мной придут, представляла себе предстоящий допрос и, как это ни смешно прозвучит, даже репетировала отдельные гордые фразы и презрительные интонации. Но прошел час, два… За мною так никто и не пришел. И я, наконец, поняла, что мои ожидания тщетны. И растерялась.
Если Алсуфьев добивался того, чтобы выбить меня из колеи, то он почти этого добился. Всю ночь я не сомкнула глаз и, кое-как пристроившись на нарах, пыталась понять, что меня ожидает утром, и в каких-таких злодеяниях попытается уличить меня бывший подчиненный моего мужа. Но никак не могла придумать ничего мало-мальски правдоподобного, а те фантазии, что приходили мне в голову, отметала за явной нелепостью. По абсурдности происходящего эта ночь соперничала с кошмарным сном, в котором существует наказание без преступления, и все попытки добиться объяснения происходящего обречены на провал.
А мерные шаги часового за стеной своей обыденностью лишь усугубляли абсурдность происходящего.
Пару раз я не то, чтобы засыпала, а впадала в какое-то забытье, в котором причудливо перемешивались события реальной жизни и книга Александра Дюма. С горькой иронией я осознала, что третий раз за два дня примеряю на себя судьбу ее персонажей. Но если поначалу я сравнивала себя с Мерседес, потом благодаря Люси – с Вольфором, то теперь мне суждено было пережить чувства самого Эдмона Дантеса в первые дни его заключения в зловещем замке Иф.
Я так же, как и он, понятия не имела, благодаря чему попала в каземат, судьба моя была настолько же неопределенна. И волей-неволей я стала примерять на себя возможность остаться в этом месте на долгие четырнадцать лет.
Но если Дантес оказался на свободе в возрасте Иисуса Христа, то четырнадцать лет заточения превратили бы меня в древнюю старуху. Произведя в голове необходимые вычисления, я произнесла еле слышно и содрогнулась от звука своего голоса, так странно отразившегося от тюремной стены.
– Сорок два года, – услышала я как бы со стороны, и мысль о грядущем сумасшествии заполонила мою душу.
От этого действительно можно было сойти с ума, если вовремя не остановиться.
«Лучше ни о чем не думать, – решила я. – А спокойно дождаться утра, которое, как известно, значительно мудренее вечера и тем более ночи». Но сделать это оказалось совсем не просто.
Самое мучительное в жизни – неопределенность, а самое страшное – неизвестность. Человек больше всего боится темноты в прямом и переносном смысле этого слова именно потому, что в темноте скрываются все самые сокровенные его кошмары, порожденные тревогой его души. Осознанная и видимая опасность уже не пугает, скорее наоборот. Мелькающий на болоте огонек заставляет застыть от ужаса, но способен рассмешить при ближайшем рассмотрении. И даже когда источник страха не такой безобидный и существует реальная угроза жизни и здоровью, большинство из нас предпочитает знать свою участь, нежели и дальше находиться в неопределенности. А человек, лишенный такой возможности, пытается додумать, дофантазировать ее самостоятельно.
Ужас моего положения заключался в том, что мой мучитель не сказал мне абсолютно ни слова ни о моей вине, ни о том, что является причиной моего ареста, и под утро я молила Бога лишь об одном, чтобы увидеть живого человека, который объяснит мне мою вину или сообщит о том, что все произошедшее всего лишь недоразумение.
Последнее, с моей точки зрения, было единственным в этой ситуации логичным исходом. И мысль о том, что Алсуфьев просто-напросто сошел с ума, время от времени посещала меня в эту ночь и, если не успокаивала, то на время даровала силы. Легче заподозрить в душевном нездоровье другого человека, чем признаться в собственном безумии, хотя и эта мысль тоже приходила мне в голову. И однажды я даже ущипнула себя в тайной надежде, что все происходящее со мной окажется кошмарным сном. Но, к сожалению, это испытанное средство борьбы с миражами не помогло. И я была близка к отчаянью.
Утро вместо того, чтобы облегчить мои страдания, еще более усугубило их. Я увидела то помещение, в котором провела ночь, и ужаснулась. Александр сильно преукрашивал те условия в которых содержались в этом заведении заключенные. Но дело было даже не в этом. Грязь, обилие насекомых и крысиные следы – это не самое страшное, что окружало меня. Все стены моей камеры были испещрены рисунками и надписями, при одном взгляде на которые у меня закружилась голова. Но мои глаза, помимо моего желания вновь и вновь возвращались к ним, пока от бессонницы и нервного потрясения я не впала в какое-то забытье и не перестала воспринимать окружающую меня действительность как часть своей жизни.
И до сих пор я не очень хорошо понимаю, что произошло со мной в то утро. Может быть, человеческий организм устроен так, что на самый крайний случай у него есть спасительное средство, с помощью которого он уберегает своего хозяина от отчаяния или даже безумия. Хотя в определенном смысле само это состояние настолько близко подходит к безумия, что их вполне можно перепутать.
Воображение унесло меня на край света, в какую-то не то африканскую, не то южноамериканскую страну. Мне рисовались безукоризненно зеленые пальмовые листья на фоне голубого безоблачного неба, а кожа ощущала на себе ласковое прикосновение морского бриза. Эти видения сменили удивительно яркие картины моего собственного детства, настолько правдоподобные и живые, что, кажется, я даже разговаривала с привидевшимися мне людьми. И находила в том своеобразное удовольствие, одновременно понимая, что рядом со мной никого нет.
За окном город жил своей обычной жизнью, до меня доносился стук лошадиных подков по мостовой и птичье пение, но все это уже было в какой-то другой, посторонней для меня жизни. Шли часы, я потеряла счет времени, а за мной никто не приходил. Будто бы забыв о моем существовании. И как я поняла впоследствии, это тоже было частью того подлого плана, жертвой которого я стала по воле ненавидевших меня людей.
Можете представить, в каком я находилась состоянии, если при звуке ключа вздрогнула всем телом и с трудом преодолела желание спрятаться в темном углу камеры.
Это был часовой, в обязанности которого, по всей видимости, входило приносить мне еду. Он, как и полагается, поставил на пол миску с какой-то кашей и кувшин с водой. Я с жадностью приникла к этому кувшину, поскольку жажда начала меня мучить с вечера, то есть практически с первых же минут моего заключения, а к утру мои губы уже запеклись и покрылись шершавой коркой.
И эта теплая, дурно пахнущая жидкость вернула меня к жизни. Внезапно я устыдилась своего отчаянья и постаралась взять себя в руки. Не без труда, но мне это удалось. И когда дверь в мою камеру отворилась в следующий раз, я уже совершенно не походила на то испуганное существо с мутным взглядом, которым выглядела час назад.
Господин Алсуфьев ошибся в своих расчетах. Вызови он меня на час раньше, и кто знает – может быть я и расплакалась бы на его глазах. Но, переступив через отчаянье, я с каждой минутой становилась сильнее. А когда часовой вывел меня из камеры, пожалуй, я выглядела не намного хуже, чем накануне вечером.
Мы прошли с ним по длинному коридору, поднялись по металлической лестнице, снова опустились на один этаж и оказались перед толстой металлической дверью, мало отличавшейся от десятка других дверей, мимо которых мы уже прошли.
Мой конвоир постучал в эту дверь, и из комнаты донесся хорошо знакомый и тошнотворный для меня лирический баритон:
– Введите, – лишенным всякого выражения и интонации голосом произнес он. И конвоир открыл передо мною дверь.
Комната, в которую я вошла, оказалась не намного больше той, в которой я провела ночь. Разве что немного посветлее и почище. Посредине стоял видавший виды стол, покрытый вылинявшим и залитым чернилами зеленым сукном. А во главе стола, набычившись, сидел хозяин кабинета собственной персоной и глядел на меня тяжелым взглядом.
В дальнем углу за маленьким столиком скрючился совершенно лысый крохотный человечек с одним гусиным пером в руке и с другим за ухом. Он тоже смотрел на меня без всякого выражения и часто-часто моргал воспаленными красными веками.
Он был такой маленький, что поначалу я приняла его за карлика, а если бы на его лысый череп надеть остроконечный колпачок – он бы выглядел совершенным гномом. Во всяком случае, я рядом с ним выглядела Белоснежкой, несмотря на бессонную ночь и все мои мучения.
К тому времени я уже настолько пришла в себя, что смогла составить какой-то план действий, к которому и приступила незамедлительно.
– Я бы хотела встретиться с Олегом Борисовичем, – заявила я, едва присев на кончик шаткого стула.
Олегом Борисовичем звали главного полицмейстера города, не очень близко, но все таки знакомого мне. Они с мужем были в неплохих отношениях и всегда говорили друг о друге с уважением. Пару раз он даже бывал у нас в гостях, и я вполне могла надеяться, что он не откажется от встречи со мной.
– Это невозможно, – ответил Алсуфьев, не затрудняя себя дальнейшим объяснением.
– Почему? – спросила я после небольшой паузы.
– Его нет в городе. Да если бы и был, я не нахожу в этом необходимости.