В 1928 году отец вошел в руководящую тройку партии наряду с Чжоу Эньлаем и неграмотным пожилым рабочим из Уханя по имени Сян Чжунфа (на его кандидатуре настоял Бухарин, но идея, видимо, принадлежала Сталину). На какое-то время Чжоу Эньлай отбыл в Москву, и отец фактически встал у руля партийной власти. В Центральном государственном архиве Китая я нашла письмо Сталину от начала августа 1930 года. Подписано Сяном, но это рука моего отца, я прекрасно знаю его почерк. А письмо было примерно такое. Уже все созрело для победы революции, надо поднимать вооруженное восстание в городах, как когда-то в Петрограде. Чтобы потом Советский Союз поддержал китайских коммунистов с помощью Красной армии.
Еще до этого письма отец собрал экстренное совещание актива ЦК и призвал разжечь всекитайскую революцию, которая, конечно же, перерастет в мировую. Начались выступления в городах, которые, разумеется, захлебнулись, потому что никакая Красная армия не появилась; были раненые, были погибшие. Это он потом болезненно переживал всю жизнь: из-за него были убиты товарищи, многих он знал поименно. Но его искренность никого не волновала. Отца просто обвинили в склонности к троцкизму и вызвали в Москву каяться перед Коминтерном. Поскольку он как бы втягивал Советский Союз в большую войну.
В конце 1930-го Ли Лисань прибыл в Москву и застрял здесь на пятнадцать лет. По тогдашнему обычаю ему дали русское имя – Александр Лапин, только он им практически никогда не пользовался. Зато сам выбрал для себя китайский псевдоним Ли Мин; мама потом всю жизнь звала его просто Мин. И когда я родилась, сотрудники московского загса в метрике мне написали: “Инна Миновна”.
2
Я читала в архиве Коминтерна стенограмму совещания Исполкома, где прорабатывают Ли Лисаня. Он кается, посыпает голову пеплом, но как только пытается что-то уточнить, оправдаться, на него набрасываются с новой силой…
Несколько лет он занимался разбором своих ошибок – и больше ничем. Года через два – три ему дали возможность работать – в закрытых китайских школах партактива. Тогда-то он и познакомился с моей мамой, вернувшейся с Дальнего Востока. А в 1935 году, когда его определили на постоянную работу в издательство “Товарищество иностранных рабочих в СССР”, стал усиленно за ней ухаживать. Начал с предложения пойти в кино, продолжил Большим театром, провожая домой, рассказывал, как убегал от полиции по крышам Шанхая… А маме тогда было всего девятнадцать лет, и она колебалась. Тем более что знала, как это бывает в Коминтерне. Возьмут – и отправят Мина в Китай. А она останется здесь, соломенной вдовой. В конце концов отец в воспитательных целях повел ее к друзьям, жившим в Лаврушинском переулке, известному поэту Эми Сяо и его жене, немецкой еврейке Еве Сандберг-Сяо. Чтобы Лиза своими глазами увидела, как хорошо живут интернациональные семьи.
Уломал. В феврале 1936 года они поженились. Отец изъяснялся по-русски все лучше и лучше, а вскоре его посадили, и после тюрьмы он заговорил совсем свободно: полтора года читал русскую классику – Тургенева, Чехова. (За что посадили, можно даже и не уточнять. Троцкист и японский шпион, создатель антипартийной группы, обвиняемой в “лилисановщине”.) От него требовали показаний почти на всех членов китайского Политбюро начиная с Чжоу Эньлая – я получила дело отца в архиве КГБ и видела этот список, не отцовской рукой написанный. Кстати, именно тогда был ликвидирован весь ЦК польской компартии. Целиком. По обвинению в троцкизме.
Но отец упорно отказывался признать вину. И ему, можно сказать, повезло. Во-первых, его взяли довольно поздно, и он в тюрьме дотянул до падения Ежова. Был небольшой период как бы смягчения террора, образовалась щель, в которую можно было прошмыгнуть, что отцу и удалось сделать. Во-вторых, в начале осени 1939-го в СССР снова приехал Чжоу Эньлай и начал выяснять, где Ли Лисань и что с ним. В итоге папу судили не “тройкой”, а военным судом; отец сам выступил в роли собственного адвоката и добился того, что дело вернули на доследование. Редкий случай. Он получил возможность заново дать показания и зарегистрировать жалобы на то, что его били, сажали в карцер, выдавливали признания. Перед ноябрьскими праздниками 1939 года он вернулся к маме, которую, конечно, уже выселили из общежития Коминтерна, гостиницы “Люкс” (позже гостиница “Центральная”). Там, в коммунальной квартире в 1-м Басманном переулке, у моей бабушки, он и остался жить до самого своего отъезда в Китай.
3
Помню себя начиная с трехлетнего возраста. Отец уже в Китае – его отправили руководить Северо-Восточным бюро КПК. Мы с мамой живем на подмосковной даче, 43-й километр. День моего рождения. Я открываю глаза. Все кажется очень большим. Солнечный свет падает на деревянную террасу. Рядом с кроватью подарочки, разнообразные игрушки. И висит платьице. Это мой отец прислал с оказией из Харбина…
Родилась я темненькой и раскосой; когда мама возила меня в коляске по дорожкам сада Баумана, другие мамаши и бабушки спрашивали: “Ой, откуда такая китаяночка?” Разумеется, в советском детстве я не задумывалась, кто я – китаянка, русская. Я просто знала, что мой папа из Китая, сейчас он работает в Харбине и мы когда-нибудь к нему поедем.
Яркая вспышка – день победы над Японией. Из Харбина прибыл папин знакомый, будущий китайский маршал; их с женой поселили в гостинице “Москва”. Балкон с видом на Кремль, все как полагается. И мама взяла меня с собой. Помню эту глубокую сентябрьскую ночь: мы стоим на балконе и как бы парим на огромной высоте над Красной площадью. А внизу все заполнено народом, голова к голове. Музыка. Салют. И прожектора шарят лучами в небе, а в их перекрестье – огромный парадный портрет товарища Сталина.
Наконец-то нам позволили отправиться к отцу – на перекладных. Наверное, это напоминало путешествие Чука и Гека из рассказа Гайдара. Сначала до Читы. Оттуда на другом поезде до крошечной станции Отпор на самой границе. Дальше на каком-то местном паровозике. И, наконец, по территории Китая на поезде КВЖД, Китайско-Восточной железной дороги. Кавэжэдинский – так его называли.
Тащились почти две недели. Говорят, меня восхищала “прекрасная природа”. Не помню. Но хорошо запомнила, как взрослые искали погранцов на станции Отпор. У мамы же не было никакого загранпаспорта, а только записка на имя начальника погранслужбы Антонова. Причину такой таинственности ей объяснили незатейливо: “У китайцев началась гражданская война, будет нехорошо, если вы попадете к гоминьдановцам с советским паспортом”. На самом деле они боялись не за наши жизни: если кто нам и грозил, то не гоминьдановцы, а хунхузы, члены организованных банд. Просто опасались, что гоминьдановцы получат доказательства, что СССР поддерживает китайских коммунистов, и поэтому дали инструкцию: “Если попадете в их руки, говорите, что вы местная, из белых”.
В итоге нас выгрузили на станции: меня, маму и двух ее милых попутчиц-китаянок (одна потом погибнет – ее обвинят в пособничестве “шпионам”, то есть моим родителям). Взрослые посадили меня на наши вещи и сказали: “Инночка, тут сиди. Никуда не уходи, мы скоро вернемся”. И ушли искать пограничников. Я сижу на ровном-ровном перроне с деревянными настилами и чувствую себя забытой в огромной пустыне. Ощущение одиночества, страха, заброшенности. Когда взрослые вернулись, я уже готова была заплакать. Но сдержалась.
4
Отец нас в Харбине не встретил, только прислал на вокзал свою машину. Ждал нас на крыльце дома. Я всю дорогу думала – когда же я наконец его увижу, он же для меня самый главный был, папа. Его рядом в последние месяцы не было, но были его подарки, приходили от него письма. И я, конечно, его тут же узнала. Он был одет в военную форму того времени, но без нашивок и без погон, с двумя рядами пуговиц. Зеленовато-желтоватая ткань типа хаки. А поверх наброшена шинель. И он стоял на крыльце, такой большой, родной. У меня было главное чувство – вот он, папа!
Мы начали обживаться. У отца, который был одним из реальных хозяев в городе (“большой” ЦК во главе с Мао находился очень далеко), теперь была свита: секретарь, повар, горничная, целое отделение охранников, молодые ребята, которые обожали со мной играть. Китайцы же любят детей. Один, совсем юный (он сейчас еще жив), потом любил рассказывать, как меня катал по Харбину, привязывая санки к велосипеду. И хотя дома говорили по-русски, я общалась с китайской обслугой и совершенно незаметно, годам к пяти – шести, довольно свободно говорила по-китайски.
Дом, который выделили отцу, находился в поселке железнодорожников, где жил технический персонал КВЖД; по меркам номенклатуры он был достаточно скромный – четырехкомнатный, коттеджного типа, кирпичный, но со стеклянной верандой, наподобие дачной. Отапливались такие домики голландскими печами. После коммунальной квартиры в Москве нам все казалось просторным, роскошным. С едой тоже проблем, разумеется, не было: не только члены семьи, но и обслуга, и солдаты – все питались досыта, в отличие от рядовых китайцев. Мама в своих воспоминаниях пишет, что видела в провинции разоренные деревни, нечесаных, грязных, оборванных людей. Совершенно другая жизнь. Основная часть населения жила ужасно. И я запомнила плакат с огромной крысой, напоминавший о чуме 1946–1947 годов: берегитесь крыс, они разносчики заразы.
Отец постарался создать для нас подобие русского быта. Помимо китайского повара, он пригласил русскую домработницу, из эмигрантов, чтобы та общалась с мамой и готовила привычную еду. В конце концов сложилась традиция: завтрак подавали европейский, обед (если все дома) русский, ужин китайский. Позже, когда мама собралась рожать мою сестру Аллу, у нас появилась и няня, Мария Ионовна Полякова, чью кандидатуру утвердило советское консульство. Оно не знало, что Мария Ионовна была не только дочерью старого железнодорожника, но и вдовой семеновского офицера; к счастью для нее (и для нас), второй ее муж оказался извозчиком, так что у нее был хороший “бэкграунд”, пролетарский.
Мама берегла свой маленький русский мирок. И даже решила отдать меня в русский детский сад, который называли чуринским: имя, известное на Дальнем Востоке всем, особенно в Харбине. Купцы Чурины начали свое торговое дело в Благовещенске, там сохранился построенный ими дом – головная контора. А потом развернулись в Китае, построили в Харбине огромный магазин “Чурин” в стиле русского модерна, он и сейчас так называется. Тем более что имя “Чурин” по-китайски очень красиво звучит, иероглиф называется “Осенний лес”. Чу-лин. Чурин.
Так вот, у них был свой детский сад. Русский. Я там занималась в хореографическом кружке. Зная, что я наполовину китаянка, воспитательница поручила к Новому году приготовить какую-нибудь китайскую песенку. Папины охранники научили меня очень популярной революционной песне “Без коммунистов нет нового Китая”. А в детском саду выдали костюмчик, можно сказать, старорежимный, маньчжурский. Черный, на застежке, отороченный кантом. И штанишки клеш, до колена, тоже окаймленные кантом. Дали веер и научили меня ходить “по-китайски”. И я пела революционную песню в “контрреволюционном” костюме. Подозреваю, что было очень смешно.
Кстати, интеллигентные китайцы одевались тогда по-европейски. А китайцы простые ходили в задрипанной одежде. Зимой – халаты на вате. На голове шапки с длинными ушами, что-то вроде малахаев, но подбитые ватой, а не мехом. И у китайских солдатиков тех времен форма тоже была ватная, не шерстяная. И ватные шапки, делающие людей очень неуклюжими.
Глава 2
Русакит и китарус
1
В 1949-м отец получил новое назначение – в тогдашнем духе, без особых затей. В деревушке Сибайпо, километрах в 200 от Пекина, проводили важный пленум ЦК с участием советской делегации во главе с Микояном. И после завершения пленума Мао просто подозвал отца и сообщил:
– Ли Лисань, ты в Харбин не вернешься, поедешь с нами в Пекин.
Отец, конечно, подчинился. Обустроился в Пекине и прислал в Харбин своего секретаря помогать нам в сборах. Ехали мы на спецпоезде для членов семей ответственных работников. С частью охраны, помощников. Прибыли ночью; вокзал тогда располагался в центре города, недалеко от главной площади Тяньаньмэнь. И почему-то я запомнила, как мы въезжаем в старый посольский квартал. Свет фар выхватывает деревья, еще полуголые, на которых только-только листочки распускаются…
Харбин был город сравнительно тихий, а Пекин наполнен криками, звонами. Поселили нас в старом городе: особнячки с прилегающим садиком, глухие стены, между ними узкие переулочки, которые на пекинском диалекте называются хутуны. И вот из этих переулочков всегда что-то доносилось. Идет старьевщик, стучит колотушкой, кричит. Идет точильщик, звенит металлическими связками, как кастаньетами, и поет…
Вскоре вслед за нами из Советского Союза в Пекин перебралась Прасковья Михайловна, моя бабушка русская, любимая. Это было очень важно, особенно для меня и моей сестры Аллы, потому что среда обитания резко изменилась: в Харбине и русские газеты выходили, и многочисленные клубы работали, и оперетта, которую мама очень любила, давала спектакли по-русски. А в Пекине русская диаспора была совсем маленькая, около тысячи человек, в основном бывших эмигрантов, которые не смогли найти себе пристанище за пределами Китая и в итоге приняли советские паспорта. (Советским специалистам тогда еще не позволяли брать с собой жен и детей.)
Бабушка привезла с собой некоторые старые фотографии на плотной бумаге, хорошего качества. Я спросила маму: “Почему на этих фотографиях все так хорошо одеты?” Мама как-то ушла от ответа, а бабушка все откровенно объяснила. Так я впервые узнала, что дедушка мой был помещиком, а мы – выходцами из дворян.
Единственный на весь Пекин русский клуб располагался неподалеку от советского консульства: несуразное длинное здание, видимо, когдатошняя казачья казарма, и при нем русская школа. Один в один сельская: огромная общая комната, два ряда – 1-й класс, два ряда – 2-й класс. Учились в ней дети, выросшие в Китае, и несколько монголов из посольства, которые ходили в русский детский сад в Улан-Баторе и поэтому говорили по-русски. Позже появился мальчик-румын из румынского представительства. В классе постарше была девочка-болгарка. А еще у нас имелся маленький индус, его отец работал охранником в посольстве Индии. Отец был в чалме, с бородой…
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: