– Кто такие? – раздался зычный окрик из чужой кибитки.
– А вы кто?
– Мы Сидорюки, мещане.
– Из города?
– В Мартыновщину, – не расслышав вопроса, дали ответ чужаки.
– Вот и мы туда же… попутчики, значит.
– Чудесное дело!
– Путь-то у вас есть ли?
– Есть. Езжайте за нами. До Мартыновщины четырех верст не осталось – дорога гладкая.
– Вот и выбрались! – засмеялся Аристов, хлопая озябшими руками в шерстяных варежках, – а вы уж и заныли! баба! – попрекнул он акцизного.
– И все-таки глупо, что мы поехали.
– Э! снявши голову, по волосам не плачут. Да и что мы потеряли? Дома сидели бы, скучали, дулись в шашки, нарезались бы рябиновки, а она у меня прескверная. У Антипа же повар отличный, вишневка изумительная, сам он сыграет нам на гитаре, а Фаинку… вы его Фаинку видали?
– Знаю. Тумба.
– А вам в курской деревне Венеру Медицейскую подай? Эх вы, баловники!.. Фаинку плясать заставим: мастер баба на это. Что ж? не интересно, скажете?
– Вот кабы мы замерзли или волки нас съели, был бы вам интерес!
– Если бы да кабы росли во рту грибы! Слушать тошно. Что за молодежь нынче стала! кисляй на кисляе!
– Что ж вы ругаетесь?
– Я не про вас, а так вообще, факт констатирую. Возьмите меня или Савросеева: чем не молодцы? Крепыши!.. Страха не страшусь, смерти не боюсь!.. а мне за пятьдесят. В ваши годы я в прорубях купался, а о метелишках и волчишках и разговаривать бы постыдился.
– Я, признаться, о волках так только, к слову сказал. Я другого потрухивал. Говорят, Беглец по околотку бродит.
– Вот еще, куда его черт понесет в такую вьюгу? Он хоть и каторжник, а все небось свою шкуру жалеет.
– Какие это Сидорюки с нами едут? – круто повернул разговор акцизный. – Я что-то не помню…
– Скупщики. У меня с ними дел не бывает, а слыхал про них; ездят по мужикам, по средним помещикам, маклачат. Хорошие люди, ничего, хвалят их. Да! так о Беглеце-то. Нечего сказать: наградил наш Антип Егорович округу этим сокровищем! сослужил службу!
– Право, даже странно: такое воплощенное добродушие, как Савросеев, и вдруг – довести человека до разбоя!
– Что ж делать, батенька? Тут любовь на сцене, а «любовь – она жестокая для сердец», – сказал какой-то писатель. Вы вот Фаинку тумбой величаете, и, точно, кроме пляски и жиру за ней заслуг не имеется, а Антип из-за нее наделал пошлостей и подлостей, а Матюшка Беглец пошел из-за нее на каторгу.
– Он, говорят, был ее женихом?
– Нет, так женихались. Я даже полагаю, что и любить-то его она не любила. Любящая крестьянская девушка без крайней нужды своего парня не бросит и в экономки к старому холостяку не пойдет. А Фаина не из бедной семьи. Сам Беглец тогда на стену лез: отняли, опутали девчонку!.. А чего там отняли, опутали? Просто: «не искал он, не страдал он, – серебром лишь побряцал он» – и готово! Возмечтала о себе, захотелось быть барыней, – ну, значит, и баста: «в дом мой смело и свободно хозяйкой полною войди!».
– Чего вы сегодня в стихи пустились?
– Нельзя иначе: предмет такой… Хорошо-с… Совершился этот роман или, вернее сказать, первый том романа. Беглец ходит на деревне, как чумной, ругается, пьянствует, а Антип заперся в усадьбе со своей Еленой Прекрасной и тоже по адресу Беглеца немалую злобу пускает. Ибо, во-первых, боится, как бы Матюшка спьяну да со зла не пустил ему красного петуха, а во-вторых, ревнует свое золото, Фаиночку эту необыкновенную, к прежнему возлюбленному до умоисступления. Вдруг, мол, Фаина найдет, что у меня и нос красен, и белки с жилками, и под глазами мешки, как у Абдул-Азиса, плюнет на меня да – к старому дружку?.. А Беглец, скажу вам, малый хоть куда: цыганская этакая рожа, взгляд прямой, бойкий, плечища, грудища, силища!.. Думал, думал Савросеев, да и надумался перетолковать с овечьетопскими мироедами. Вот что, говорит, старички, давно вы подбираетесь к моим заливным лужкам, а денег у вас нет; так я, радея вашей бедности, куда ни шло, подарю вам лужки. Но и вы меня потешьте: как хотите, а упраздните Матюшку из Мартыновщицы. Старичков наших – мир этот прелестный – вы знаете: образовались! Матюшку, кстати, все они и сами недолюбливали: дерзкий малый был! – и принялись его допекать. А он что ни день, то больше дурит. Пришел как-то раз домой пьянее вина, стал бушевать. Дядя – его унимать, а он из этого дяди сгоряча только что котлет не наделал. Дядя – в волость. Вызывают Матюшку. «Ставь ведро!» – «Облопаетесь!» – «А? облопаемся? драть!» – «Не дамся!..» Пошла свалка, и… Матюшку угораздило как-то вырвать у волостного старшины ровно половину бороды… Сидя в холодной, Матюшка надумался, что дело его скверно, выломал решетку и бежал, на прощанье с Мартыновщиной подпалив свою собственную избу: полдеревни тогда выхватило пожаром. Недели через две преступника поймали в соседнем уезде, свезли в острог, судили и отправили в каторгу по чистому «виновен». Лет пять о нем не было ни слуха ни духа, а теперь он, «из дальних странствий возвратясь», опять объявился в наших краях уже не просто Матюшкой, а Матюшкой Беглецом…
– На месте Савросеева я не мог бы спать спокойно, – заметил акцизный, зевая.
– Беглец в Мартыновщину не пойдет, если ему жизнь дорога, – возразил Аристов, – мартыновщиновцы помнят его красного петуха и пришибут его как собаку, только покажись он поблизости: с конокрадами и поджигателями у мира расправа короткая.
– Так-то так… А все-таки знаете… На грех мастера нет: подкрадется, как тать в нощи, да и того…
– Эх, не так страшен черт, как его малюют! Да, кроме того, и вообще, вряд ли Беглецу долго гулять. Вся полиция на ногах, травят его, как волка, совсем загнали: вот уже с месяц, как ничего не слышно про его подвиги…
– Жесток он, говорят, режет…
– Да, не церемонится…
– Эге! слышите?
В переборе между двумя взвизгами метели в тылу у путников звякнул еще колокольчик, – яркого серебряного звона, с тем характерным, немножко гнусавым плачем, какой услышишь, лишь едучи на очень лихой тройке с очень лихим ямщиком…
– Кусковы, надо полагать, – отозвался акцизный, – больше с той стороны некому.
– Кусковы! где им… у них одры, им за нашими кониками не угнаться, особливо в такую кутерьму…
– А не Кусковы – так уж не знаю, кому и быть… добрых коней по дворянству сейчас в околотке больше ни у кого не осталось. Надо полагать, кабатчик какой опозднился, тоже к Новому году домой спешит…
Задняя тройка догоняла. Слышно было уже, как фыркали, прибавляя бегу, кони и пели полозья… И вдруг – ух! Ни Аристов, ни акцизный ахнуть не успели, как кибитка их завалилась набок, сшибленная ударом перегнавшей их задней кибитки. А кони опять провалились выше колена в снег.
– Черти! – ругался Аристов, барахтаясь под свалившимся на него акцизным и неистово топча коленами сонного Викторина, который – спросонья не в силах разобрать, в чем дело, – только испуганно мычал и бормотал…
Тройку Сидорюков проезжие тоже зацепили, но Сидорюки отделались счастливее – их не свалило. Они поворотили коней и выправили сбитых с пути компаньонов.
– Какие это идолы? какие подлецы? – кричал Аристов на всю степь с пеной у рта.
– Да мы окликали их, а им ништо! – говорил Сидорюк, – хохочут и гонят!..
– Ни люди, ни черти, прости Господи мое согрешение, – уныло ворчал Феофил, тщетно бродя вокруг кибитки в поисках за потерянным кнутом.
Всем стало как-то не по себе среди этой мутной ночи, таинственной, дикой и чудесной, после встречи с кем-то – не разберешь, с кем именно, но с грубым, сильным, нахальным…
– А это уж не… – начал было акцизный и осекся.
«А это уж не Беглец ли», – хотел он сказать, но вовремя догадался, что пугать сейчас народ не годится.
Вскоре из снежной мглы на путников тускло глянуло издалека что-то вроде красного глаза; это было итальянское окно мезонина в барском доме Мартыновщины.
Собаки глухо лаяли во дворах, чуя приближающиеся тройки.