– Понятно зачем. Из мести. Вы хотели мстить Испании за изгнание и за инквизицию. И вы сделали эту месть на первую возможность. Начали с церкви и монахов, а потом стали убивать всех. У вас очень сильная и очень злая память.
Она закрыла картотеку и отвернулась к окну, всем видом показывая, что аудиенция закончена. Профессор Эррера потянул Игаля к выходу.
– Подожди, Хоакин… – доктор Островски высвободил локоть. – Последний вопрос, сеньора Васкес. К кому вы рекомендуете обратиться в Барселоне по поводу камрада Нуньеса? Как специалистка.
Сушеная вобла пожала плечами-жабрами.
– Архивы Барселоны теперь в Саламанке, – сухо проговорила она, даже не потрудившись обернуться. – Поезжайте туда. Ваш дед-убийца наверняка оставил в Каталонии много следа…
* * *
По дороге к машине оба молчали.
– Последнее дело говорить: «Я тебе говорил», – сказал профессор Эррера, когда они выезжали с университетской стоянки. – Но я тебе действительно говорил. Не вороши прошлое, когда знаешь, что это – стог с ядовитыми змеями.
– Когда знаешь… – скривившись, повторил Игаль. – Но я-то не знал. Она ведь не врет, а, Хоакин?
– Про твоего деда? Что он расстреливал? Скорее всего, нет, не врет. Это ведь было в ноябре тридцать шестого. Мятежники наступали на Мадрид, город едва держался. А в тюрьме сидели тысячи их сторонников. Что же – оставить их врагу и тем самым усилить его? Такая была тогда логика. Что тебе сказать… Паракуэльос – до сих пор страшное слово, которое стараются лишний раз не произносить.
– А про Кольцова тоже правда? И про то, что расстрельная команда была советской?
Эррера пожал плечами.
– Не знаю. Я не историк.
– А эта стерва – историк?
– А эта стерва – историк, – рассмеялся профессор. – Так в ее резюме написано. Слушай, ну чего ты меня пытаешь? Мне-то откуда знать, что правда, а что нет? Да и не нужна мне она, эта правда. Я ж говорю: это стог со змеями. Ты туда всего разок палкой ткнул, а вон сколько их выползло.
– У тебя есть кто-нибудь в Саламанке? – помолчав, спросил Игаль.
– О Господи Иисусе! – простонал Эррера. – Ты даже сейчас не хочешь успокоиться!
– Да как же мне теперь успокоиться?! – почти закричал доктор Островски. – Как?! Это мой дед, дед Наум, а не дед-убийца! Я должен услышать хотя бы еще одно мнение. И желательно – не от стервы-антисемитки… хотя такое пожелание здесь, как я понимаю, чрезмерно.
Профессор Эррера дернулся, как от укуса.
– Это ты зря, Игаль, – сухо проговорил он. – Ничего чрезмерного в твоем пожелании нет. Сеньора Васкес – упертая анархистка, таких здесь не так много. К примеру, твой покорный слуга вовсе не считает Испанскую революцию и Гражданскую войну еврейской местью, сколько бы евреев ни было в числе советских советников и в составе американских интербригад – а их, кстати, действительно было много. Это наш собственный национальный позор, и неважно, какие иностранные легионеры в нем участвовали.
– Ты прав, извини, извини… – Игаль спрятал лицо в ладонях. – Боже, что я делаю… что делаю… ты-то тут при чем…
Два дня спустя доктор Островски улетал домой. Хоакин Эррера подвез его в аэропорт Барахас – тот самый, чьи самолеты взлетают и садятся над полями, засеянными останками жертв Паракуэльосской резни. Прощаясь, говорили о будущей совместной работе, о сроках, о бытовых и организационных проблемах. Оба тщательно избегали малейшего упоминания о поездке Игаля в Саламанку. Островски позволил себе мысленно вернуться к этой теме лишь тогда, когда «боинг» Эль-Аля пробил облачный слой, надежно скрывший от глаз испанскую землю и связанные с нею несчастья.
Хоакин, проведший в Саламанке несколько счастливых студенческих лет, без труда нашел нужный контакт в Архиве Гражданской войны – там работал его хороший знакомый, чью труднопроизносимую баскскую фамилию Игаль не смог заучить, как ни старался. Профессор и сам намеревался ехать вместе с другом, но тот воспротивился категорически. Причина его упорного отказа от совместной поездки была достаточно веской, хотя и не вполне осознанной.
У Игаля еще оставалась надежда, что речь идет об ошибке, о неправильной или злонамеренной интерпретации – уж больно враждебными и ангажированными, то есть в принципе ненаучными выглядели инвективы сушеной воблы. Если информация от архивиста из Саламанки окажется иной – что ж, тогда можно будет со спокойной душой разделить эту радость с Хоакином. Но если, напротив, придется выслушивать невыносимо постыдные вещи о дорогом человеке или в определенном смысле о себе самом, то лучше делать это в одиночку, а не под сочувственными взглядами друзей.
Травмированный визитом к мадридской специалистке, Игаль внутренне готовился к чему-то подобному и в Архиве, но, к его великому облегчению, Хосе Труднопроизносимый оказался весьма дружелюбным стариканом с превосходным английским. По инерции напрягшись, доктор Островски с порога известил о своем израильском гражданстве – трудно сказать зачем; возможно, он подспудно надеялся, что ему немедленно укажут на дверь. Однако старик расплылся в улыбке.
– Прекрасная страна! – мечтательно проговорил он. – Жаль, что католиков там не особенно привечают.
– У нас очень сильная и очень злая память, – с вызовом отвечал доктор Островски, мстительно цитируя воблу.
– И вас можно понять, – подхватил историк. – Только поэтому вы еще существуете как народ, в отличие от иберов, аланов, вандалов, визиготов и многих других, от кого и следа не осталось.
Игаль кивнул и расслабился, упрекая себя за излишний напор, особенно нелепый ввиду подчеркнутой доброжелательности собеседника. Желая сгладить неудачное начало, он срочно подыскал подходящий комплимент.
– Да уж, если кто и вправе говорить об исторических следах, так это вы, хранители архивов. Кстати, сеньор Хосе, почему архив Каталонии находится здесь, а не в Барселоне?
– Пока еще здесь, – с оттенком озабоченности поправил старик. – Видите ли, сразу после войны Франко распорядился перевезти республиканский архив сюда. Двенадцать вагонов конфискованных документов и фотографий, представьте себе. Зачем? Чтобы на их основе готовить судебные процессы и репрессии. Там ведь можно найти практически все: списки членов партий, протоколы заседаний, копии приказов, секретные директивы и отчеты… – все что угодно. Сейчас каталонцы требуют вернуть архив, и будет очень печально, если они добьются своего.
– Почему? Это ведь их документы.
– Именно поэтому, – вздохнул Труднопроизносимый. – Архивы не должны быть в руках тех, кто озабочен созданием своего оправдательного нарратива. Они неизбежно засекретят что-то одно и преувеличат что-то другое. Работать с историческими документами должны нейтральные ученые.
Игаль покачал головой.
– А такое возможно?
Старик рассмеялся:
– Тут вы меня подловили! Примите поправку: работать с документами должны нейтральные, насколько это возможно, ученые. Иначе неизбежны искажения.
Доктор Островски решил, что настала пора сворачивать разговор ближе к интересующей его теме.
– Что ж, вы видите перед собой наглядный пример такого искажения, – печально проговорил он. – Уроки в советской школе и книги, которые я читал о вашей Гражданской войне, представляют совершенно иную картину, чем, к примеру, история о Паракуэльосе, которую я впервые услышал только вчера.
– Да, Паракуэльос… – кивнул историк. – Серьезное преступление республиканцев, которое долго замалчивалось. Кстати, знаете ли вы, что был реальный шанс вывести это на суд публики буквально в разгар расстрелов? Некий швейцарец, доктор Хенни, работавший в Мадриде от Красного Креста, составил доклад об этой резне для конгресса Лиги Наций. Он уже летел с этим в Женеву, но так туда и не добрался. Его самолет сбили советские истребители. Да-да, исторический факт.
– Меня воспитывали на историях о бескорыстной советской помощи испанским братьям, – усмехнулся Игаль.
Хосе Труднопроизносимый задумчиво постучал по столу костяшками пальцев.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: