Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Возвышение Бонапарта

Год написания книги
1902
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 63 >>
На страницу:
9 из 63
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Кроме того, якобинцы своими дикими выходками опозорили парламент, который вышел из этого кризиса еще более “презираемым и ненавидимым”,[397 - Cambacеrеs. “Eclaircissements inеdits”.] и вызвали удвоение предосторожностей против всех республиканцев яркой окраски. Директория воспользовалась случаем отрешить от должности нескольких членов департамента; остальные ушли сами. Эта администрация, уцелевший в Париже пережиток центральной муниципальной власти, ускользнула от крайней партии, – еще одно препятствие, убранное с дороги будущего консула. Во главе новой администрации поставили Ле-Куте де Кантеле, человека аккуратного и делового. Это он впоследствии поручился Бонапарту за покорность Парижа, прежде чем тот сел на лошадь, Многие чиновники, державшиеся известных определенных взглядов, нашли, что честь запрещает им сохранить за собою свои места, когда товарищи их уволены, и c треском вышли в отставку, заклеймив меры, принятые правительством, именем “прелюдии к государственному перевороту”;[398 - “Le Publiciste”, 2-й и 3-й дополнительные дни VII года.] они думали восстановить общественное мнение против интриг и происков Сийэса, а добились только того, что сами себя устранили от власти, ослабили противодействие и уступили поле битвы врагу.

Тем не менее, Директория еще долго держалась настороже. В Люксембурге все входы и выходы охранялись военным караулом, как в крепости; рассказывают, будто гренадеры, стоявшие там на бессменной страже, три дня и три ночи не снимали сапог. Газеты уверяли, будто директора поделили между собой главный штаб, и каждый заставляет свою часть ночевать у себя в квартире; в официальном “Rеdacteur” было напечатано опровержение.

Совет пятисот, со своей стороны, все время опасался, что его разгонят силой, и никак не мог прийти в равновесие. Обсуждались меры защиты, говорилось о необходимости назначить начальником стражи какого-нибудь генерала, но тем дело и ограничилось: ни к какому решению прийти не могли и жили в постоянных тревогах. Совету казалось, что над ним постоянно висит Дамоклов меч военной экзекуции, – такое сильное впечатление произвело на него заседание 28 фрюктидора, бывшее как бы предвкушением брюмера.

В действительности, ни законодательной, ни исполнительной власти не грозила неотложная гибель. Якобинцы не могли рассчитывать, что им удастся силой завладеть Люксембургом, так как народ был против них, или, по крайней мере, уже не за них. Большинство директоров точно так же неспособны были учинить переворот, так как у них не было под рукой подходящего человека, чтобы увлечь народ и взять приступом дворец Бурбонов. И тем не менее обе эти группы были пугалом друг для друга; обеих мучил страх, жестокий страх, всегдашний страх, вследствие сознания собственной слабости – сознания, что у них нет твердой почвы под ногами, и что они окончательно уронили себя в общественном мнении. А пока в парламенте шла эта борьба двух бессилий, этот поединок двух теней, народные тяготы разрастались до ужасающих размеров. Наступление якобинцев, казалось, временно было приостановлено, но материальные и экономические результаты его сказывались повсюду. Законы, изданные по настоянию крайних элементов тотчас после 30-го прериаля и впоследствии, в промежутки их господства, – законы касательно имущества и личности подозрительных людей, закон о прогрессивном налоге, закон о заложниках – приносили плоды и, прибавляя лишний гнет к суровым требованиям национальной защиты, терзали страну. Дела повсеместно пришли в расстройство, и Франция была доведена до крайней нищеты.

Прогрессивный стомиллионный налог на богатых прикрыли парадоксальным именем вынужденного или принудительного займа; это был способ обойти конституцию, в принципе стоявшую за пропорциональное обложение. Занятые или вытребованные сто миллионов предполагалось возвратить натурой национальными имуществами; но дело в том, что эти имущества и закладные на них были страшно обесценены, и заимодавцам, помимо воли, приходилось довольствоваться почти прозрачными гарантиями. А потому уже одно оповещение о налоге, хотя еще никто не знал, как он будет распределен, вызвало панику среди всех, кто еще владел во Франции какими-нибудь капиталами. Вместо того, чтобы пускать в ход свои деньги и получать их обратно с прибылью, обладатели их теперь только и думали о том, как бы изъять их из обращения и поскорее припрятать в надежном месте; впечатление было потрясающее; все дела разом стали.

Закон, в принципе решивший вопрос о прогрессивном налоге, был вотирован 10 мессидора, а 12-го в газетах читаем: “Во всех банковских и коммерческих делах полный застой. Звонкая монета стала большой редкостью и что ни день, то становится реже; покупают много луидоров; каждый бережет и копит свои”. 1-го термидора: “На парижской бирже почти никаких дел. Деньги, ничто день, то реже. Золотые в 24 франка покупают с надбавкой в 16–18 су за штуку сверх действительной стоимости; половину векселей протестуют, и векселедатели ничего не предпринимают, чтоб избежать этого”.[399 - См. “Publiciste” в “Surveillant”.] Кредит давно уже подорван; государственные фонды все падают, ибо на них совсем нет спроса; в мессидоре и термидоре стоимость консолидированной трети колеблется между 8 ф. 65 с. и 7 ф. 65 с.

Легко было предвидеть, что распределение налога будет основываться на внешних признаках богатства поэтому каждый спешил сжаться, сократить свои расходы; в обществе только и было речи, что о необходимости продать свой кабриолет, карету, отпустить часть мужской прислуги и т. д.[400 - “Le Surveillant”, 19 мессидора.] Богатые люди заранее учились надувать казну с помощью разных обходов и уловок; не один перевел свою карету на имя своего кучера путем фиктивной продажи. По мере того, как из прений в совете пятисот выяснялся способ раскладки и сбора налога, причем слагалась целая система преследований, все более и более клонившаяся в сторону насилия, росло и смятение в публике; многие негоцианты и иностранцы запасались паспортами в Гамбург, Испанию и Швейцарию, почти единственные страны, с которыми Франция не вела войну. Из оставшихся все наперерыв кричали о своей бедности и старались представить тому наглядные доказательства, “В наши дни люди состоятельные так же аффектированно прячут свое богатство, как в былое время старались выказывать его и даже преувеличивать… Иные нарочно банкротятся, чтобы вернее доказать свою бедность”;[401 - “Le Publiciste”, 14 мессидора.] и эти фиктивные разорения влекли за собою бесконечное множество настоящих. Роскошь, поддерживавшая торговлю и промышленность, кормившая тысячи семейств, была развенчанной царицей; заказы прекратились, и в перспективе предвиделось “к началу зимы несметное количество рабочих без работы”.[402 - “Le Surveillant”, 9 термидора.] Владельцы недвижимости, со своей стороны, впали в полное уныние; они чувствовали, что обложения им не миновать, а между тем рыночная цена их имений сильно понизилась, так как на усадьбы и землю трудно было найти покупщика; на всем пространстве республики земля сильно упала в цене. Уже высчитано было, что за сто миллионов, собранных с богачей, Франция в целом поплатится пятьюстами.

Факты говорили красноречиво, но законодатели оставались глухи к предостережениям; их безумию не было удержу. Они с самого начала постановили, что налог будет прогрессивным и добавочным к обложению земли, движимостей и предметов роскоши; при низкой оценке имущество освобождается от налога. Было бы неприлично при сем удобном случае не проявить особенного ожесточения по отношению к экс-дворянам, превратившимся теперь в податное сословие, подлежащее всевозможным обложениям и повинностям (taillable et corvеable е merci); им предстояло платить вдвойне и втройне, смотря по обстоятельствам. Пятьсот, чувствовали, однако, что это податное сословие, которое столько уже давили и выжимали, из которого высосали все соки, многого дать не может, и решили приналечь главным образом на людей, обогатившихся, благодаря революции, на тех, чья роскошь, нажитая хищениями и биржевой игрой, нагло кидалась в глаза на фоне голодающего народа, кто при прежней директории предводительствовал вакханалией луидоров. Эта грубая и наглая денежная аристократия вызывала не меньше возмущения и гнева против себя, чем древняя каста дворян; она стала фокусом всеобщей ненависти, мишенью всех нападений.

Но как наложить на них руку? Имущества, подлежащие обложению, заключались не столько в поместьях и землях, сколько в звонкой монете и процентных; бумагах, хранившихся в портфелях, не проявляя своего существования никакими внешними признаками. Прибавьте к этому, что многие, обвиняемые в том, что они награбили огромные богатства, никогда не жили на широкую ногу; эти спекулянты были в то же время и скопидомами. Под влиянием все возраставшей хищнической алчности, в силу беспощадной логики ложных концепций, очень скоро пришли к идее чисто произвольной таксации, с оценкой наугад, по приблизительным данным, и комиссии расследований, – нечто вроде революционного трибунала для экзекуции крупных капиталистов.

Выработанный на этих основаниях законопроект был представлен советом пятисот старейшинам; негодование в обществе против “визи-готов”, соорудивших этот “шедевр нелепости”,[403 - “Gazette de France”, 6 термидора.] было так велико, что старейшины вначале, 11 термидора, отвергли его. Но пятьсот с тупым упорством стояли за свою комиссию. Напрасно ходившие в публике листки и брошюры, принадлежавшие перу компетентных авторов, напоминали им прежние опыты[404 - В 1793 и IV гг. уже были попытки ввести прогрессивный налог, вызвавшие общее возмущение; в уплату представлялись лишь бумаги, не имеющие ценности.] и уже достигнутые результаты – бегство капиталов за границу, исчезновение роскоши – якобинцы возражали на это, что деньги скрывают злонамеренно, из преданности контрреволюции, что их сумеют разыскать, извлечь из тайников. К тому же для них это была скорее политическая, чем финансовая мера, способ угодить своим клиентам из простонародья и бабувистам, сбить головы богачам, слишком выделявшимся над общим уровнем, в ожидании, пока можно будет приняться за всех без различия. Умеренные видели опасность, пытались возражать, но склонились перед указанными им требованиями необходимости, перед неотложной потребностью удовлетворить нужды государства и армий; к сожалению, они предоставили якобинцам руководить этим экономическим разрушением. Законопроект, в несколько смягченном виде, был возвращен старейшинам; те, в конце концов, смирились и вотировали его.

По окончательному тексту закона, утвержденному 19-го термидора, прогрессивный налог вначале являлся добавочным к земельной подати, причем котировки ниже трехсот ливров добавочному обложению не подлежали; от трех же сот и до четырех тысяч франков налог возрастал в страшно быстрой прогрессии, так что очень скоро обложение удваивалось. Что касается имуществ, котируемых выше 4000 фр., комиссия имела право взимать с них до трех четвертей ежегодного дохода. Экс-дворян разрешалось по произволу относить в более высокий разряд, чем обусловленный размерами их состояния. Основой для распределения мог служить также налог на движимость. Наконец, комиссия должна была по душе и по совести производить оценку имуществу тех, кто своими предприятиями, поставками или спекуляциями нажил состояние, недостаточно поддающееся обложению на основании податей (contributions).

Последний пункт был особенно ядовитый. На основании его с вышеуказанных разбогатевших дельцов можно было драть, сколько угодно, вплоть до их годового дохода полностью, а отнять у человека весь его годовой доход значило все равно, что тронуть капитал. Докладчик, Пуллэн Гранпрэ, не скрыл от старейшин, что этот закон направлен против скупщиков движимостей и всяких спекулянтов капиталами, что он подорвет их дела и заставит их возвратить неправедно нажитое богатство.[405 - Он говорил: “Здесь подлежит обложению не доход, который часто мог бы оказаться недостаточным, но капитал”. Заседание 28-го “Publiciste”, 29-го.]

Оценочные комиссии должны были состоять из представителей местной администрации, с добавлением известного количества граждан, не подлежащих принудительному займу; вопреки всем принципам, неплательщикам предстояло называть тех, кто должен платить. Правда, на несправедливую оценку можно было жаловаться в ревизионную комиссию, но апелляция не приостанавливала действия закона; одну шестую часть налога необходимо было внести в течение десяти дней, другую шестую в течение месяца, остальное самое позднее в восьмимесячный срок. Ст. 13-я нового закона приглашала граждан доставлять необходимые сведения о капиталах, оставшихся неизвестными и не подвергнутых податному обложению. Это значило вызывать доносы, поощрять их и организовывать. Оценочные комиссии превращались, таким образом, в настоящие комитеты частичной конфискации, уполномоченные преследовать законным порядком людей, виновных в том, что они обогатились недозволенными средствами, или просто в том, что они слишком богаты, так как иметь крупное состояние, само по себе, считалось неприличным и соблазнительным.

Наспех сформированные комиссии вели дело кое-как, лишь бы с плеч долой. В наскоро составленные списки попали неизвестные личности и другие, давно объявленные несостоятельными; патриотической данью облагали иной раз даже покойников. Различные департаменты облагались весьма неравномерно, смотря по тому, насколько там была развита мелкая собственность, не подлежащая обложению; так, например, Вогезам предстояло приплачивать тринадцатую часть земельной подати, а Ландам – две трети.[406 - Sciout, IV, 536.]

Крупные поставщики, бесстыдные спекулянты, недостойные особенного сочувствия, были не такого сорта люди, чтобы позволить ощипать себя без сопротивления. Они заводили пререкания с комиссиями, сутяжничали, придирались к пустякам; они умели раздробить и скрыть свои капиталы, или же обратить их в процентные бумаги; к тому же, уже в силу того, что они были очень богаты, они располагали тысячей средств повлиять на комиссию, войти с ней в сделку путем подкупа и взяток. Несколько крупных воров попалось; большинство прорвало петли закинутой на них сети и ускользнуло. Это не помешало им воспылать ненавистью к правительству, которое третировало деньги, как что-то подозрительное, как ci-devant, как врага общества. Они клялись при первом же удобном случае перейти в наступление против этого правительства защиты и низвергнуть его. Из тех, кому не удалось войти в сделку с комиссией, иные уже теперь артачились и отказывались платить, бросая вызов фиску: попробуй-ка, дескать, нас изловить. Рассказывали следующий анекдот о спекулянте Колло, по слухам нажившем огромное состояние на поставке мяса в итальянскую армию. С него потребовали непомерно высокую сумму. Он предложил пятьдесят тысяч франков. Департамент не принял. Тогда поставщик объявил: “Не хотите? Ну так ничего не получите. Честь имею кланяться!”.[407 - “Gazette de France”, 9 фрюктидора.] Два месяца спустя, этот самый Колло является главным союзником бонапартистов, оплачивающим устроенный ими coup d'еtat.

Но, кроме поставщиков, имелись еще банкирские фирмы; среди них были солидные и серьезные; имена их глав уже пользовались известным весом и значением в коммерческом мире, как, например, Перрего, Малэ, Севенн, Сабатье, Давилье и др. Еще недавно эти люди наглядно доказали свой патриотизм, назначенный министром финансов Роберт Линдэ не нашел ни копейки в государственной кассе, и деньги ему доводилось видеть только во сне;[408 - “Письма Роберта Линде” от 25 фрюктидора. Montier, 372.] он обратился за помощью к парижским банкирам. С похвальным усердием, ободренные уверенностью в том, что новый министр – честный человек, эти капиталисты согласились выпустить изрядное количество облигаций, гарантированных их коллективной подписью, облегчив таким образом операции государственного казначейства, обеспечившие на время содержание половины государственных учреждений.[409 - “Mеmoires de Gohier”, I, 79–80; Stourm, Les Finances du Consulat, 137–139.] При введении прогрессивного налога комиссия обошлась с ними весьма сурово, тем более, что оказанной министерству финансов помощью они как бы сами выдали себя, обнаружив размеры своего состояния. Такой способ расплачиваться за услуги естественно привел их в негодование. Положим, что кредит и запасные капиталы этих фирм позволяли им без краха выдержать рискованный финансовый эксперимент якобинцев; наиболее известный из них Перрего, первый подал пример добросовестной уплаты налога; но речи банкиров после брюмера доказывают, что рана и к тому времени еще не зажила. На одном собрании у консула Бонапарта банкир Жермэн, от имени целой группы капиталистов, заклеймил “этот несчастный режим, убивший всякое доверие, режим, при котором именно те, кто выдвинулся вперед своей щедростью, подверглись наиболее строгим взысканиям, причем посредством комбинации, столь же неполитичной, сколько и предательской, размеры их предполагаемого состояния исчислялись пропорционально усилиям, приложенным ими ради пользы отечества”.[410 - Протокол заседания негоциантов и банкиров, созванных на совещание к консулу Бонапарту 3-го фримера VIII года. Национальная библиотека, 43388.]

В итоге, поддержка капиталистов была отныне обеспечена первому, кто возьмется низвергнуть хищнический режим. Когда Бонапарт вернулся из Египта, капиталисты встретили его, как избавителя, поставщики сразу бросились к нему еще накануне брюмера; а на другой день пришли и более робкие банкиры: вслед за шальными деньгами, деньги осторожные, благоразумные. Банкиры торговались, давали и придерживали, но все же доставили кое-какие фонды и устроили синдикат, с целью помочь Бонапарту стать во главе правления.

Принудительный заем больше терроризировал и ожесточил крупных капиталистов, чем действительно урезал их капиталы. Настоящими жертвами нового закона были люди среднего и малого достатка.[411 - “Le Surveillant” пишет 15-го вандемьера: “Небольшое количество денег, поступивших в казну от принудительного займа, есть результат, умеренного обложения небольших состояний. Крайне высокая таксировка, так называемых колоссальных состояний, ничего не дала. Искусство обложения заключается не в том, чтобы много брать с небольшого количества крупных капиталистов, но в умеренном обложении всех людей с известным достатком”.]

На них них обрушился всей своей тяжестью; вдобавок им пришлось испытать на себе его отраженное и весьма жестокое действие и в другом отношении. Крупная промышленность ограничила производство, и купцы могли приобретать товары лишь по чудовищно высокой цене; а так как, с другой стороны, сократилось и потребление, товары эти не находили сбыта; результатом были банкротства; разорявшиеся разоряли своих кредиторов. После 18-го брюмера “Moniteur” констатирует особенное ликование купечества; это понятно, ибо купечество жестоко страдало при умирающей директории.

В тот же период и мелкие фабриканты, изготовлявшие предметы роскоши, или просто удобства, свела на нет свое производство, так как заказы почти прекратились; один мебельщик из предместья Антуан говорил: “Меня освободили от 6 фр. принудительного взноса и заставили потерять 60 франков, распугав моих клиентов”.[412 - “L'Espiegle” 14-го вандемьера.] Приказчики, рассчитанные своими хозяевами, очутились на мостовой, вместе с толпами фабричных рабочих, также уволенных с заводов и фабрик, за отсутствием заказов. Бедствие становилось общим; закон думал посадить богачей на диету, а вместо того лишил заработка бедняков.

Все города, где еще уцелели остатки промышленности, все центры производства, казалось, вымерли. В Лилле оставшиеся без куска хлеба рабочие требовали, чтоб их взяли в солдаты и отправили за границу.[413 - “Publiciste” 15-го термидора.] В Труа (Tryes) расклеена была на заборах афиша с протестом против принудительного займа.[414 - Военный архив, общая переписка, 19-го термидора.] В Лионе, городе большой инициативы и практического чутья, наблюдается в высшей степени замечательное явление: рабочий приходит на помощь капиталу для того, чтобы этот последний мог по-прежнему пользоваться его рабочей силой и давать ему заработок.

“Все наши сограждане, – пишут из Лиона от 2-го вандемьера,[415 - Корреспонденции во всех парижских газетах.] – интересы которых затронуты принудительным займом в сто миллионов, объединились, выделив из себя нечто вроде распределительной комиссии. Они устроились так, чтобы без ущерба интересам республики ни одна котировка не превышала суммы в 2000 фр., и деньги по этой образцовой раскладке были внесены немедленно. Значительное количество граждан, не вошедших в список государственных кредиторов, добровольно решили своими скромными средствами помочь общему делу; в числе этих достойных граждан – масса рабочих, по большой части оставшихся без работы. Нельзя было смотреть без слез на этих бедняков, отцов семейства, приносивших свои деньги в общую кассу со словами: “Мы готовы лучше поголодать несколько дней, чем видеть, как из-за этого займа закроют наши фабрики и мастерские”. Этот героизм уже дал самые благодетельные результаты. В Лионе снова открылось несколько фабрик. Уверяют, что многие торговые города усвоили себе ту же спасительную систему, в том числе Бордо. Если бы все департаменты последовали этому прекрасному примеру, нечего было бы опасаться несправедливостей произвола, как бы освященного учреждением раскладочной комиссии, да и сама раскладка вышла бы менее накладной для населения, и деньги были бы скорее уплачены”.

Таким образом, закон, направленный специально против известного класса лиц, лишь отчасти затронул его и в то же время косвенно задел все другие. И в своих расчетах на безотлагательный приток денег в государственное казначейство власти ошиблись. Администрация пустила в ход весь свой запас понудительных мер – судебное преследование, описи и отсуждение имуществ, личные аресты за долги, – но все напрасно она не могла, по выражению одной газеты,[416 - “Le Surveillant” 9-го термидора.] мобилизовать целую армию солдат для постоя, построить огромные склады для секвестрованного имущества, раздвинуть стены тюрем, чтобы упрятать туда всех уклоняющихся от уплаты налога. И деньги не являлись, оставались невидимыми, скрытыми, зарытыми; они вливались в государственное казначейство не широким потоком, но мелкими струйками, и то с великим трудом. За два месяца комиссия успела довести раскладку всего до шестидесяти одного миллиона, которые, по всей вероятности, будут урезаны ревизионной комиссией до пятидесяти; на деле же, из всей суммы к этому времени было внесено не более 6–7 миллионов, и то, большею частью, обесцененными бумагами.

Но это был еще не конец; неспособных законодателей ждали новые огорчения. Нужда в народе сразу обострилась, и потому ранее установленные налоги, нормальные контрибуции давали еще меньше прежнего; новый налог платили неохотно, других не платили вовсе. По официальному подсчету, за три последних месяца VII года поступления в казначейство уменьшились на треть против соответствующего периода минувшего года.[417 - Доклад Крезе-Латуша в совете пятисот, 3-го брюмера. Sciout IV, 529; Stourm. “Finances de l'ancien rеgime et de la Rеvolution”, II, 385.] Казна мало выиграла на этой операции, а потеряла много; в итоге, введение прогрессивного налога дало чистый убыток. И ради такого-то результата финансисты, заседавшие в советах, совершенно подорвали последние остатки экономической жизни во Франции, восстановили против себя все интересы, обострили общую ненависть и нанесли огромный ущерб режиму.

III

Закон о прогрессивном налоге обрекал регулярной стрижке имущество частных лиц, бил их по карману, – бил и по бирже; закон о заложниках грозил личной безопасности граждан вообще и во многих отношениях уничтожил относительные гарантии этой безопасности.

Закон этот не вдруг народился в мозгу революционеров; он был логическим и жестоким последствием укоренившейся вражды между сторонниками революции, извлекшими из нее выгоду, и ее противниками, – вражды, делившей весь французский народ на два неприятельских лагеря и постоянно их сталкивавшей. Первые победили вторых, но не подчинили их; во многих местностях им приходилось жить на своих позициях, как на биваках, как в завоеванной стране, среди беспрестанно тревоживших их врагов, среди шуанов, ежеминутно готовых подстрелить из-за угла, среди населения, нередко сочувствовавшего бандам. Они роковым образом должны были прийти к худшему, что может позволить себе иностранная армия на захваченной территории, к высшему беззаконию – системе косвенной и коллективной ответственности, похищению ни в чем не повинных именитых граждан, которые должны отвечать за всех. Закон 10-го вандемьера VI года о денежной ответственности коммун в случае беспорядков был первым шагом на этом пути. В некоторых департаментах власти давно уже усвоили себе обычай брать заложников с целью заинтересовать все население в подавлении волнений и хвастались этим способом, находя его превосходным. Законодательный корпус законом 24-го мессидора VII года только обобщил этот метод, внеся в него рафинированную жестокость, что было уже излишней роскошью.

Советским указом были объявлены департаменты, в которых вводилось положение усиленной охраны вследствие начавшихся беспорядков. Закон разрешил местным властям во всех этих департаментах в случаях угрожающих волнений выбирать заложников – из родственников эмигрантов, их друзей и присных, из бывших (ci-devant) аристократов, за некоторыми исключениями, из родственников по восходящей линии лиц, заведомо участвовавших в сходках или принадлежащих к составу банд. Выбранные заложники обязаны были в течение десяти дней явиться для взятия их под стражу под страхом, что в противном случае с ними поступят, как с эмигрантами, иными словами, под страхом смертной казни. За каждое убийство или похищение чиновника, покупщика национальных имуществ, защитника отечества, или же отца, матери, жены или детей вышеуказанных лиц, четверо заложников должны были поплатиться ссылкой, не считая крупной денежной пени. Кроме того, заложники отвечали своим имуществом за грабежи и потравы, учиненные бандами. Куча добавочных постановлений довершала жестокость этого закона, который как бы имел целью дать половине Франции изведать, и притом в преувеличенном виде, все прелести военной оккупации. В продолжение термидора постановлено было применить этот закон к двенадцати департаментам запада, на всем их протяжении, или в отдельных пунктах, и затем распространить его на некоторые местности юга. Многие департаменты уже испытали на себе его прелесть, все ждали того же, и в результате получилось вместо устрашения ожесточение. Растяжимость закона дозволяла властям утолять свою личную ненависть, изобретая новые вины и безмерно расширяя круг нравственного соучастия с инсургентами, создавая повсюду ^категории, группы подозрительных личностей, готовые охапки кандидатов на эшафот, в случае, если бы террористам удалось снова воздвигнуть его. Умудренные опытом люди предпочитали погибнуть в борьбе, отомстить, чем дать тащить себя на бойню; никто не хотел подражать аристократам 93 года, которые стремились скорее красиво умереть, чем избегнуть смерти.; Возникли союзы защиты, лиги мести.

В департаменте Жиронды образовалось общество под именем Союза друзей порядка и мира. В своем манифесте учредители общества не признавали себя роялистами, хотя в сущности были ими. Они уверяли, что не примыкают ни к какому политическому знамени”, что они желают лишь оберечь себя от последствий “жестокого безумия” (atroce frеnеsie). “Или перестаньте учить правам человека едва начавших лепетать детей, или сознайтесь, что никогда еще не было более справедливо и уместно вспомнить об этих правах”.[418 - “Gazette de France”, 16-го термидора.] Устав общества предписывал мстить каждому чиновнику, который попробует применить закон о заложниках, насилием над его личностью, семьей, имуществом; словом, поступать по закону возмездия. Общество быстро разрасталось; члены его считались тысячами; приезжали друзья из соседних департаментов, главным образом из Шаранты.

На западе здравомыслящие люди сразу поняли, что закон дает результаты, как раз обратные желаемым, и увеличит ряд активных представителей оппозиции. Республиканские солдаты, сами это чувствовали и, не стесняясь, говорили на улицах Анжера: “Нация создала новых десять тысяч шуанов”.[419 - Ibid., 3-го фрюктидора.] Сам Фушэ признавал, что этот закон – опасное обоюдоострое орудие, способное ранить и того, кто пустит его в ход, выражал желание, чтоб его применяли осторожно, и боялся последствий.[420 - Общий отчет за вандемьер.] Действительно, города и местечки вмиг избавились от изрядного количества жителей, миролюбивых по натуре, или уставших бороться; чувствуя, что им не миновать участи заложников, они предпочли заблаговременно скрыться, присоединились к бандам, разбойничавшим на большой дороге, или же помогали им советом и делом. Шуаны, с своей стороны, начали хватать заложников, учиняя над ними кровавую расправу. Общее восстание на западе все еще не началось; ждали срока, назначенного вождями; закон о заложниках мог только обострить его, превращая простых недовольных в мятежников, придавая им смелость отчаяния.

Вокруг очага шуанства смута уже растет, зараза распространяется. В департаменте Эндры и Луары огромная шайка держит в страхе селения. В Шартре власти уже подумывают о том, не пора ли перекочевать в более безопасное место. Через Сентонж, где все уже кипит и бурлит, через Гасконь шуанство пытается соединиться с уцелевшими партизанами южного восстания и подбодрить их. Правда, в пиренейской области, после победы тулузцев, перевес снова на стороне патриотов; они снова появились в большом количестве, не боятся показываться; иные удивляются, откуда их столько взялось. “Смею вас уверить, республиканцев больше, чем думают”,—довольно наивно пишет один администратор.[421 - Военный архив, общая переписка, 23-го фрюктидора.] Тем не менее спокойствие, водворившееся в Арьеже, Оде, Эро, – очень непрочно. Дальше, на всем протяжении Устьев Роны, Воклюза, Приморских Альп, эпидемия разбоев усилилась вдвое, и почти во всех департаментах участились отдельные случаи разбоя, ибо закон о призыве рекрутов всех разрядов, умножая до бесконечности число ослушников, значительно усиливал состав банд.

Закон этот был третьим по счету из новых орудий пытки, терзавших Францию. Применение его на практике наталкивалось на неслыханные затруднения. В тысячах коммун новобранцы отказывались явиться на призыв, сидели дома или прятались. А когда на дом к их родителям являлись жандармы для водворения постоя, их встречали каменьями, выпроваживали кулаками. А послушных рекрутов, без сопротивления дававших себя отвести в главный город департамента, помещали в полуразвалившихся сараях, заменявших казармы, нездоровых, лишенных самых необходимых предметов обихода, и это обостряло недовольство новобранцев. Как только их отправляли в путь, начиналось дезертирство; колонны быстро таяли. Многие беглецы шли на вольную жизнь, присоединялись к разбойникам, рыцарям большой дороги, грабителям дилижансов, шофферам, беглым каторжникам, беглым рекрутам от прежних наборов, преступникам и просто отпаянным удальцам; где уже имелись вооруженные банды, там они разрастались; где их не было – появлялись.

На севере вся Бельгия восстала против увеличения налога крови. И по прежним наборам за нею числилась недоимка по крайней мере в 60 000 человек; так, например, департамент Мезы, из 1,125 призванных новобранцев, дал только 100; Урта представила 300 человек из 674; Самбра-и-Меза 296 из 813; Жеммап 429 из 2 310.[422 - Военный архив; общая переписка, 24 термидора.] Больше половины молодежи сбежало, а от новой меры сбегут и остальные, с тем, чтобы впоследствии хлынуть в страну ожесточенными разбойничьими бандами.

Для всех представителей власти было очевидно, что в Бельгии этот закон неприменим, что он может только сделать партизанскую войну повсеместной, обострить сепаратистское движение в народе и ускорить предвиденный и грозный момент общего восстания, тем более теперь, когда наступление англо-русских войск на Голландию возвратило надежду всем недовольным. Уже в мессидоре генерал, командующий 25-й дивизией, жалуется, что заграничные эмиссары и священники “ловят беглых рекрутов, составляют шайки из наиболее отважных, превращают их в разбойников, в шофферов и натравливают их на отдельные селения; рубят там деревья свободы, отнимают оружие, обижают или даже убивают полевых стражников, жандармов, военных, правительственных комиссаров и покупщиков национальных имуществ. Власти они держат в страхе…. Вызванные на место беспорядков войска, по прибытии, никого уже не находят… Применение закона о призыве новобранцев всех пяти разрядов непременно вызовет восстание. Подставные рекруты больше не принимаются; богатым и влиятельным обывателям придется самим отбывать воинскую повинность, а они ни за что не пойдут против Австрии, в которой видят уже владычицу страны; они скорее будут подбивать других на бунт и дадут убить себя дома, или эмигрируют, чем станут в ряды республиканских батальонов… Весьма значительная часть жителей страны терпеть не может республиканского правительства, отнявшего у нее священников, и примет, как друга, любую державу, которая избавит ее от французов”.[423 - Ibid., 28 мессидора.]

Области, офранцуженные еще монархией, старые границы французских Арденн, Мец и весь прилежащий край, Лоррен, Эльзас продолжают поставлять солдат, служа неисчерпаемым источником новых сил; и там, как везде, наблюдаются случаи уклонения от отбывания воинской повинности, но реже, чем в других местах. Однако же, и в департаменты, до сих пор бывшие на хорошем счету и ставившиеся в пример другим, начинает проникать смута. В Арденнах часть контингента рекрутов отказывается явиться на призыв.

Описав большой круг около Парижа, на пространстве этого района, состоящего из департаментов Обы, Эны, Уазы, Сены-и-Уазы, Соммы и Па-де-Калэ, мы видим случаи неповиновения властям и опустошений. Национальная гвардия в департаменте Соммы проявляет такой вредный дух, что ее приходится обезоружить. Нормандия не входит в число департаментов, избавленных от конскрипции указами, вышедшими еще до замирения, и там пытаются применить новый закон; но это оказывается более, чем невозможным – крайне опасным; пытаясь навербовать бойцов для республики, вербуют их для шуанов. В Орне “дух в народе такой, что рекруты не только отказываются идти на зов отечества, но и поступают в королевские банды”.[424 - Отчет общей полиции за вандемьер VIII года у Aulard, “Etal de la France en l’an VIII et en l'an IX” p. 51.] Администрация Орны убеждена, что “момент объявления набора с целью формирования вспомогательных батальонов будет для многих рекрутов юга (этого департамента) сигналом к переходу на сторону шуанов… Непокорные священники и контрреволюционеры успели убедить их, что на границе их все равно ждет только смерть. И все повторяют в один голое: “Коли уж умирать, так лучше пусть меня здесь убьют, чем тащиться за смерть” в такую даль!”.[425 - Выдержки из отчета y Chassin, III, 332–333.] В Эре-и-Луаре рекруты идут охотнее. В Луарэ, Шере, Йонне наблюдаются тревожные симптомы, хотя тамошние жители в общем верны республике, или, по крайней мере, послушны. В Дижоне злонамеренные люди подбивают вспомогательный батальон кричать: “Да здравствует король, к черту республику!” Большинство молодых солдат, однако, не слушаются и кричат: “Да здравствует республика!”.[426 - Общая переписка, 22 термидора.] В окрестностях Бона за упорствующими охотится жандармерия. В Сене-и-Луаре за ними отправляют в погоню летучий отряд, но солдаты отказываются идти.[427 - Отчет общей полиции за вандемьер Aulard “Etat de la France”, 22.]

По мере того, как мы проходим долину Луары и спускаемся в долину Роны, симптомы принимают все более угрожающий характер. “Число дезертиров в Верхней Луаре так велико, что их нужно считать тысячами. Центральная администрация не видит возможности с помощью находящихся в ее распоряжении войск задержать хотя бы пятую часть их; пойманные беглецы через несколько дней дезертируют снова”. Горные кряжи Пюи-де-Дом и Канталя[428 - Ibid., 26.] кишат беглецами. В Коррезе, “в день, назначенный для выступления вспомогательных батальонов, пятьдесят человек дезертируют, унося свое оружие; другие совершают убийство”.[429 - Ibid., 21–22.] Лозера в полном брожении. “В главном городе целое скопище новобранцев; они не хотят расходиться и угрожают комиссару, который советует им отправиться на свой пост”.[430 - Ibid., 30.]

В Арденне и Провансе все свидетельства подтверждают, что беглыми рекрутами и новобранцами безостановочно пополняются банды, останавливающие почту и гонцов. В Эро (Herault) мы видим организованное дезертирство; по всем дорогам шныряют эмиссары, подстрекающие к бегству только что внесенных в списки молодых солдат. Администрация департамента извещает, что ей удалось собрать и отправить около девятисот рекрутов и 100 новобранцев из 1403, но вопрос, сколько их дойдет до места назначения: “на пути от Сен-Понса до Нима множество королевских эмиссаров, которые их подговаривают бежать; если законодательный корпус не изыщет мер к подавлению дезертирства, состав армий не только не пополнится от постановлений закона 14-го мессидора, но, наоборот, настолько уменьшится вследствие дезертирства, что они не в состоянии будут отразить неприятеля”. В заключение власти советуют закон отменить.[431 - Общая переписка, 6 термидора.] В Тарне некоторые кантоны отказались поставлять рекрутов; в Кастре, наоборот, было несколько случаев добровольного поступления на военную службу. Из Верхней Гаронны рекруты бегут в Испанию; один путешественник встречает их на границе целыми бандами человек в пятьсот.[432 - Ibid., 6 термидора, письмо министра иностранных дел к послу республики в Испании.] В Дордони “уклоняющиеся от отбывания воинской повинности беглые рекруты и дезертиры имеют свою организацию, делятся на батальоны; у них есть вожди, оружие и достаточное количество пороху, поставляемое заводами в Бержераке.[433 - Отчет обшей полиции за вандемьер, Aulard, 32.] Комиссар департамента Ло-и-Гаронны пишет: “О разбоях у нас больше не слышно, зато нас извещают, что в стране появилось несколько банд дезертиров, вооруженных боевыми или охотничьими ружьями и совсем безоружных; банды невелики – человек десять, пятнадцать, двадцать; они идут, по-видимому, в направлении Ланд, идут больше ночью”.[434 - Отчет министра общей полиции за брюмер, Aulard, тот же том, стр. 70.] По гасконским ландам бродит немало таких же ослушников закона; есть они и в долинах Арьежа и в коссах Тарна, и на извилистых лесных тропинках Лимузена, и в суровом Руэрге, и на островах Роны, в Альпах, и их отрогах (Alpilles); тысячи их поглощает Лион, который является обширным приемником для всевозможных элементов смут.

Власти повсюду менее, чем когда-либо, чувствуют себя в безопасности; во многих коммунах они сами сознаются, что существование их висит на волоске, в зависимости от каждого движения мятежников, каждого народного волнения, которого можно ждать ежеминутно, каждой дурной вести из-за границы; они надоедают правительству своими жалобами, требуют денег, требуют войск, ничего не получают и сумасшествуют. Даже там, где машина еще как будто действует, в администрации царит полная неурядица; к службе относится спустя рукава; чиновники, переутомленные, не получающие жалованья, чтобы не голодать, воруют; все винты и колеса расшатаны; все ползет врозь. Фушэ, стоя в центре, откуда ему видна картина, замечает симптомы “общественной дезорганизации”.

Без сомнения, бедствия, приведшие к подобному результату, начались не со вчерашнего дня; десять лет они тяготели над Францией, периодически то обостряясь, то сравнительно затихая; теперь, под влиянием двух имеющих связь между собой причин – вновь грозящей опасности извне и накопления гнетущих законов – их разрушительная сила возросла, тем более, что сила сопротивления и жизнеспособность страны, наоборот, ослабели, что она упала духом, что все уже, кажется, было испробовано, все средства пущены в ход – и напрасно: цель не достигнута. Революция пережила более ужасные, более кровавые эпохи, но никогда еще ей не доводилось видеть такого глубокого упадка общественного дела и мнения. Чтобы найти что-либо подобное тогдашнему состоянию целых областей Франции, пришлось бы идти далеко или окунуться в далекое прошлое. Несколько позже мамелюк из Джедды, привыкший к восточной анархии, высадившись в Провансе, чувствует, что он как будто снова попал на родину; он видит во Франции “бедуинов”,[435 - “Mеmoires de Roustam” (“Revue retrospective”, t. VIII, 1888).] т. е. кочевников, которые бродят шайками и грабят проезжих, видит чиновников, которые отправляются собирать налоги во главе вооруженного отряда и взимают дань мечом, подобно турецким пашам или мароккским султанам. Революция довела Францию до того, что она уподобилась восточным империям. Порожденная безмерной надеждой обновления, овеянная вначале великим дыханием идеала, в данный момент революция, постоянно попирая на практике свои основные принципы, являет пример возвращения к варварству и грубейшего регресса; новое начало в ней едва проглядывает сквозь уродство противоречий, бесчинств и преступлений.

ГЛАВА V. РЕСПУБЛИКАНСКИЕ ПОБЕДЫ. ВОЗВРАЩЕНИЕ БОНАПАРТА

Состояние умов; призывает ли Франция Цезаря? – Прострация народа. – Безучастность других классов общества. – Успехи роялизма. – Крестьяне и Бонапарт. – Внешняя опасность надвигается. – Якобинцы снова переходят в наступление. – Сийэс и его друзья вырабатывают план переворота – Роль Люсьена. – Париж в конце лета. – Первый бюллетень победы. – Берген. – Цюрих. – Полезное волнение. – Суворов в Швейцарии. – Париж трепещет. – Бонапарт напоминает о себе бюллетенем о битве под Абукиром. – Три победы сразу. – Ряд толчков оживляет настроение общества; решительный удар. – Первый слух о высадке Бонапарта. – От Фрежюса до Лиона. – Сийэс, Моро и Боден Арденнский. – Париж днем 22 вандемьера. – Овация черни. – Правительство, советы, партия, армии, народная масса. – Как должно толковать прием, оказанный Бонапарту. – Революция я мир.

I

Среди этого убожества, неурядицы и общего смятения что же думает, куда идет Франция? Правители, дискредитированные в мнении народа, депутаты, чиновники, члены якобинских комитетов, возвращенные из ссылки эмигранты, вандейские и нормандские шуаны, бретонские удальцы, шофферы юга, бунтующие рекруты и новобранцы, сколько бы их ни было, ведь это еще не вся Франция; в конце концов это лишь ничтожная часть ее. Огромное большинство населения состоит из тех, кто хотел бы только жить и работать, кто страдает от этой неурядицы, не способствуя ей. Среди этих миллионов замечается ли какое-нибудь сложившееся настроение, определенное стремление к принципу порядка и власти? Имеется ли состояние умов, благоприятное появлению Цезаря? Можно ли сказать, что Франция обдуманно ищет человека, спасителя, повелителя, Бога, дело которого деспотически усмирить ее и все привести в порядок? Бесспорно, не было еще страны, более созревшей для диктатуры, чем Франция в то время; но все же она шла к этому бессознательно, увлекаемая скорее силою обстоятельств, чем обдуманным соглашением умов, способных хотеть. Зоркие наблюдатели, свидетели, не захваченные вихрем бури, смотревшие на нее сверху и потому видевшие дальше других, давно уже предвещали появление диктатора и, еще не видя его, видели его тень, поднимающуюся на горизонте. Екатерина II с гениальной прозорливостью предсказала это перед смертью. Еще в 1792 году памфлетист Сюло, поступивший на службу в армию Кондэ, призывал “блистательный и гордый кромвелизм”: “я хладнокровно повторяю, что Бог, покровительства которого я молю для своей партии – это деспот, при условии, что он будет, кроме того и гениальным человеком”.[436 - Дневник Сюло, выдержки Goncourt в его книге “La Sociеtе fran?aise sous le Directoire, 431–432.] В политическом мире каждый вождь партии искал поддержки какого-нибудь генерала, помощи его меча, но намереваясь при этом остаться той рукой, которая будет направлять этот меч, подчиняя военную силу гражданской. В этих резонирующих полуобразованных группах, не чуждых историческим воспоминаниям, все знали, что обезумевшие революции выдвигают, в конце концов, Цезаря или Кромвеля, но с ужасом отталкивают от себя эти ненавистные призраки. Идея о единичном деспоте, вышедшем из массы и на нее опирающемся, по-прежнему была всем омерзительна.

Даже те, кто охотно принял бы деспота, кто, может быть, призывал его, покраснели бы, если бы им пришлось в этом сознаться. 27 фрюктидора Люсьен с трибуны пятисот заговорил о необходимости сплочения и концентрирования власти. “Диктатура!”– иронически воскликнул кто-то. И вызванный призрак диктатуры привел совет в такое негодование, что Люсьену пришлось объясняться, кричать громче других, возмущаясь против всякого намека на диктатуру, чтобы покрыть этот единодушный протест.[437 - См отчет о заседании Publiciste'a.] Пустые слова, трескучие фразы – скажут нам; пусть так, но революции не понять, если не принимать в расчет необычайной власти, которую имели в то время над людьми слова и формулы. В глубине народных масс, не читавших истории, большинство не знало, кто такие были Цезарь и Кромвель. Однако мысль возложить на одного человека заботу о благе всех была присуща нашему латинскому уму; восемь веков монархии на римский образец привили ее нам, но при этом приспособив ее в интересах известного класса; идея возможности найти вне этого класса деспота-преобразователя жила в народе, но в очень смутном виде; то был инстинкт, не выработавшийся в доктрину, но превращенный в страсть. Обратитесь к бесчисленным свидетельствам, к отчетам чиновников, полиции, гражданских и военных агентов, описывавших тогдашнее состояние умов. Ни в одном мы не находим отголоска, крика, так часто раздававшегося впоследствии: “Человека! нам нужен человек!” т. е. вождь, не обязательно окруженный престижем наследственной власти, но гражданин, вышедший из массы, достаточно сильный, чтобы возвыситься над нею, сплотить ее и стать ее господином.

Причина проста. Дух цезаризма был привит Франции уже впоследствии Бонапартом – консулом и императором, трагическим великолепием его царствования, его владычеством над духом века. Цезаризм – это прибежите дней великого смятения, это страшное лекарство, которое спасает и убивает в одно и то же время – это наследство Бонапарта. Он так глубоко впрыснул нам это лекарство, что нация пропиталась им до мозга костей, и действие его сказывается время от времени еще и теперь, век спустя, к выгоде его наследников или подражателей. Ряд поколений жил и живет под обаянием воспоминания о нем; из глубины своей могилы он продолжает воздвигать цезарей. До его восшествия на престол в 1799 г. многим французам трудно было представить себе возвращение к порядку, какой-либо иной форме, кроме восстановления монархии. В этом согласны все свидетели. Бунтовщики и смутьяны, и те, кто не хочет идти на войну, и женщины, которые хотят, наперекор жандармам, устроить процессию, – все они кричат: “Да здравствует король!”, кричат ради оппозиции, если не по убеждению. Из отвращения к настоящему призывают прошлое. Дайте Франции республику, приспособленную к ее потребностям, уважающую ее уцелевшие, старые традиции и отвечающую ее новым стремлениям, глубоко проникнутым теперь идеей равенства, Франция восторженно примет ее; “но имя республики дали учреждению, мероприятиям, людям; которые ей ненавистны. Противоположность республике – королевская власть; директорию может прогнать только король – так дайте же нам короля…”[438 - La Fayette, V, 107–108.]

Притом же в народе многие путем естественного суждения связывают идею королевской власти с идеей мира, прекращения войны, с монархической Европой. Республика все завоевала, кроме мира; теперь она понемножку все теряла, и с нею уже не видно было конца этому тягостному и изнурительному усилию, от которого умирала Франция. Король – это все же выход; мало-помалу общество примирялось с этой идеей.

В некоторых местностях говорили: “Скоро всему конец – у нас будет король; так стоит ли отправлять рекрутов”.[439 - Военный архив, общая переписка.] В Йонне, Аллье рекруты отказываются выступать, крича: “Да здравствует король!”.[440 - Отчет общей полиции за вандемьер VIII года Aulard.] Тот же крик слышится в Шалоне, когда бунтуют вспомогательные батальоны.[441 - Ibid., 24.] На юге солдаты говорят: “Мы не можем больше обойтись без короля”.[442 - Военный архив и общая переписка, 13 термидора.] Из Тараскона сообщают, что “среди охотников 13 полка накануне дня, соответствующего празднику св. Людовика, слышались подстрекательства к мятежу”.[443 - Publiciste 16 фрюктидора. Этот факт подтверждается в административными отчетами.] В самом Париже контрреволюция понемногу делает успехи в предместьях; еще в мессидоре в предместье Монсо циркулировал адрес французов принцу Кондэ. “Некоторые рабочие в кабачках на Бенвильской дороге ждут упразднения всех республиканских учреждений; да и в других местах торговцы шепотом сообщают друг другу, что в день св. Людовика король опять взойдет на трон, и вот тогда-то они заторгуют”. Даже среди военных, в группах драгунов и стрелков, напивающихся в загородных кабаках в десятые дни, слышны контрреволюционные речи, а на парижских улицах продавщицы цветов кричат: “Кто хочет пять букетов за один луи”.[444 - Т. е. заменить пятерых членов директории одним королем Людовиком.(Донесения генерального штаба, 9 и 10 фрюктидора. Национальный архив A-F, III, 168.)]

Директория заметила опасность; 17 фрюктидора она выпускает прокламацию, направленную исключительно против опасности, грозящей справа. Обращаясь к низменным чувствам, эксплуатируя страх, она твердит, что все французы, в какой бы то ни было степени причастные революции, солидарны между собой, что всем им, в случае наступления реакции, грозят те же притеснения, то же мщение; для характеристики этих грядущих бедствий она находит страшные слова, резкие, яркие краски, и настойчивость ее речей показывает, как велик ее страх.

Следует ли заключить из этого, что во Франции большинство было в то время роялистcким? Продлись анархия, царившая при директории, и победы иностранцев над нашими войсками, – возможно, что большая половина французов сделалась бы роялистами, хотя, конечно, снова превратились бы в ярых революционеров, опять изведав крайности королевской власти. В конце VII года Франция, по всей вероятности, примирилась бы с королевской властью, но, конечно, не поднялась бы всенародно ради ее восстановления.
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 63 >>
На страницу:
9 из 63