Хотя я плохо помню отца, погибшего, едва мне исполнилось пять лет, но он жив на фотографиях, и я чётко вижу отдельные сцены с его и моим участием.
Во второй половине июля, когда в лесах поспевали грибы и ягоды, мы целым семейством выезжали на природу. Брата, как самого маленького, вручали бабулям, а меня, бескрылого на груди пустыни, частенько забирали с собой. Грибы привозили картофельными мешками, настолько много их росло в окрестностях Питерки. Собирали, красноголовики, синявки, белые, рыжики, волнушки, лисички, масленики. Последних набирали невероятное количество.
Дома добыча вываливалась в длинные цинковые ванны, заливалась водой, отмокала минут сорок, после чего все, утомлённые поездкой, усаживались рядком и, под шелест старых писем и дальних слов, вдыхая неповторимый и незабываемый лесной букет, перешучиваясь, сплетничая, тщательно очищали собранное от налипшей бархотками сухой травы, сушёных рябых корешков и земли. Уйму сил отдавали возне с груздями и маслятами. Со вторых требовалось аккуратно снять верхнюю кожицу, надрезом проверить, не червива ли шляпка, а первые старательно скоблили ножом, щётками, счищая грязь. На сортировку уходили часы, и я считал их безвозвратно потерянными. Обработанные грибочки, в зависимости от сорта поджаривались с подсолнечным маслом, картохой и лучком, покрывавшимися румяной корочкой, особо ценимой, и подавались вечером на стол, притягивающие и потрясающе вкусные. Параллельно взрослые варили похлёбку, у нас почему—то её величали губницей, дух блюда распространялся по комнатам и заставлял постоянно, наведываясь к плите, нетерпеливо принюхиваться и сглатывать голодную слюну.
Грузди и быки на зиму солились, мариновались, укладываясь в банку в неожиданном для себя соседстве с листьями жгучего хрена, пером и дольками чеснока. Бабушки закатывали стекло крышками, гонявшими солнечные блики по стенам и потолку, а мы с Владленом маялись на подхвате. Помогали сквозь сеть алмазную лучащегося востока готовить варенье из мягкой крупной земляники, надолго въедающейся в пальцы черники, замшевой ворсистой малины, сочной, слегка кисловатой клубники, а также фруктовые компоты из чёрной, белой и красной смородины. Упакованное помещалось в отдающий кошками подпол, где покоилось в прохладе на полках, дожидаясь извлечения из зябкого колючего сумрака и подачи к обеду. Соленья, выставленные вместе с варёной рассыпчатой картошкой и копчёным свиным салом с нитками мясца, считались отличной закуской к холодной континентальной водке. Припасы бывали столь велики, что к новому сезону удавалось съесть лишь часть их, раздаривая невостребованное родственникам и друзьям.
Светловка в районе Черёмушек (Художник Виктор фон Голдберг)
Доля сладкого оказывалась заметно меньше, и расходовалась она экономнее. Литровая баночка тёмного, с беленькими вкраплениями земляничных глазков, чуть вязкого, капающего с ложечки варенья, вскрывалась к чаю, делая его восхитительно летним, придавая ему обалденно нежный вкус, и хватало её приблизительно на полмесяца. Компоты выпивались ещё быстрее: три литра, в хорошей компании, могли уйти за полнедели, оттого до весны они не доживали.
Если честно, я, опрокидывая во сне плачущую бездну, не любил эти выезды чёрт знает, куда. Мною овладевала скука, не нравились табуны мошкары и комаров. Эти вездесущие, неутомимые кровопийцы способны сожрать и корову, поэтому я зачастую просто отсиживался в коляске, укрывшись брезентом, погружаясь в дрёму.
Обычно, мы ездили на Светлый Мыс, находившийся в 6—7 километрах от Питерки, в нижнем течении Светловки, где больше всего собиралось груздей, выпирающих из дёрна бугорками. Дорога через рощу, огороженная поскотинами, сбегала прямиком к речке, возле которой, чураясь высоких мрачных сосен, к увалам жалась старая серая избушка без окон и трубы, закрытая на поломанный висячий замок с шершавой, тронутой ржой дужкой. В хибаре летом частенько останавливались отдыхать, ночевать пастухи, рыбаки.
Ближе к Светловке почва становилась сырой, хлюпала, а из—под сапог выскакивали маленькие пугливые буро—зелёные лягухи. Воздух слоился, казался одновременно пропитанным запахами кострища, влаги, мокрого мха и леса, я воспринимал его густым и непривычно тяжёлым. В реку вдавалась короткая отмель, усеянная галькой и мелкими обточенными плоскими камушками. Их я, книжный затворник, обожавший солнце не меньше моряков, водрузив на куст лукошко, воткнув в песок крошечный ножик с ручкой перемотанной синей изолентой, швырял в воду, стараясь сосчитать «блины» и пытаясь докинуть до противоположного берега. Но перебросить никогда не получалось, Светловка здесь довольно своенравна, широка и глубока. Восточнее она вязнет в ивняке, колючей осоке и черёмухе, и к ней невозможно подступиться.
– Серё—ё—га—а—а! – доносился зов деда, загружавшего люльку и намеревавшегося ехать обратно; я торопился на его крик, задыхаясь от скорости, унимая отчаянно толкающееся сердце.
И вот как—то вернувшись из подобной поездки, у меня на шее, под подбородком, заметили присосавшегося клеща. Его благополучно вытащили и на некоторое время забыли о происшествии. Вскоре у меня начались проблемы со здоровьем. Надо отметить, столкнувшись с клещом, деревенские жители не паниковали. Если он цеплялся, его извлекали и давили, не прибегая к помощи зеркала иль головни, к врачам с мелочёвкой не обращались, случаев заболевания энцефалитом, боррелиозом случались единицы, а про смертельные исходы и вовсе никто не слыхивал. Но мне не повезло.
Пролетел месяц, и я почувствовал себя плохо. Тошнило, мучила непрерывная слабость, еда вызывала отвращение. Обращения в больницу к положительному эффекту не приводили, постепенно я перестал ходить, и бабушка Аня катала меня окрестными улицами на колясочке, показывала суетящихся под заборами куриц, петухов с разноцветными хвостами, звёзды над стихающим просёлком, однако я вяло реагировал на её байки, реальность виделась, будто в дымке. Папа, наблюдая такое положение вещей, плюнул на местных эскулапов, вытребовал у них справку, и на служебной машине отвёз меня в детскую поликлинику Тачанска. Три дня я пролежал под капельницей, после чего моё состояние слегка улучшилось. В сентябре я возвратился домой. Сейчас ясно, – не вмешайся батя, упомянутая история могла закончиться крайне печально, но я, естественно, не осознавал серьёзности ситуации, меня беспрестанно клонило в сон, одолевавшее бессилие путало мысли, и умереть я совсем не боялся, не разумея, что означает умереть, не существовать. Дети и дряхлые старики не страшатся смерти и не улавливают её присутствия рядом.
Спустя 30 лет я вновь навестил Светлый Мыс, еле отыскав место, где выслеживал лягушек. Что я, перечитав рассказ Апулея в сто первый раз, мечтал найти, я и сам точно не знал. Зачем проделал путь по заросшей грунтовке, никем не использовавшейся года два, буквально продираясь сквозь возраст и стены крапивы, шиповника, малинника, оккупировавшие центр колеи, теряя ориентиры и сомневаясь в правильности выбранного курса? Неужели лелеял надежду услышать своё эхо и дотронуться до корявой надписи «СМ», вырезанной ножичком на обращённой к потоку стене дома? Или тянуло упасть вниз лицом, уткнуться в хвою, коснуться подушечками пальцев туманной черники, поцеловать родную, вечную, мою землю, ощутить то, что я ощущал, будучи наивным пацаном, открывающим планету? Воскресить отроческие эмоции, на мгновение снова перевоплотиться в весело смеющегося мальчика, играющего на сельской площади в мяч, проникнуться тем, чем он не проникся тогда, ибо не обладал для последнего шага терпением и настойчивостью?
О, боже! Бесконечная наивность!
Бесполезно… Ничего не вышло… От жердей, отделявших просеку от чащи, осталось исчезающе мало, головёшками чернели фрагменты, указывающие верное направление. Песчаная коса сгинула, затянутая пьяной черёмухой и метровой травой. Непосредственно о Светловке напоминали лишь едва слышимое журчание, камыши и сырость. От таинственной халупы, в чьи щели я, замирая, заглядывал вечность назад, не уцелело и щепки. Светлый Мыс, некогда славившийся грибами, превратился в труднопроходимые джунгли, затирающие даже вездесущие поганки. Нет, береговина не содержала и частички моего отпечатка, и надеяться обрести тут старые ощущения новизны мира, нечего было и думать.
Образов периода, связанного с отцом, сохранилось несколько. Запомнилось, например, как я с годовалым братом будил главу семьи на смену. Он служил в милиции в звании старшего сержанта, и к должности относился не слишком ответственно, с рассветом не особо спешил осчастливить дежурку явкой и звоном чаш хмельных.
– Нужен буду – придут, – говаривал он поутру, натягивая на голову подушку.
Отчаявшаяся мама выпускала на арену нас, подводя к кровати и давая установку:
– Папе Васе пора на работу, тормошите его!
Мы начинали толкать родителя ручонками, стаскивать с него одеяло и приговаривать:
– Папвась, няй (вставай)!
Из укрытия показывалась всклокоченная улыбающаяся щетинистая физиономия. Старший Максимов клал широкие тяжёлые ладони на плечи сначала мне, потом Владлену, проводил ими по нашим лицам, плечам, прижимал к себе, а затем с хрустом потягивался и произносил, ухмыляясь:
– Ладно, бродяги, сейчас поднимусь.
Об этом ритуале мама и бабушка Аня впоследствии рассказывали неоднократно, в деталях повторяя всё, о чём я поведал, и порой у меня появляются сомнения, происходил ли он на самом деле или явился лишь аберрацией памяти, услужливо воплощающей чужие, не единожды повторённые слова, в привычные кадры.
На невеликой кухоньке много места занимала русская печь, на чьей целебной спине зимой сушили валенки, варежки, тряпьё, и на которую мы, повзрослев, научились забираться, приставив к ней красный стульчик с силуэтом белого новогоднего зайчика. На ней дозволялось спать, но из—за сильного жара мы ограничивались тем, что, забравшись наверх, пускали в комнату бумажные самолётики, просунув руки и голову в узкую щель между кладкой и потолком.
Со стороны, выступающей к окну, мастер изготовил камин: снизу закладывали дрова, а сверху над пламенем нависала вмурованная в кирпичи плита. Выше, в районе в безвестное ведущих тёмных заслонок, печник оставил два углубления, в них прятали спички и, почему—то, внушительные разболтанные портновские ножницы, коими срезали плавники у щук. Выемки находились высоко, и дотянуться до спичек мы, по малости росточка, ещё не могли.
Рядом, в дальнем углу, валялись сушёные, серые от пыли заячьи лапки, ими стряхивали пепел, сажу и нагар с очага, да слипшиеся от жира крылья небольших птиц, коими равномерно размазывали по противням душистое подсолнечное масло. Лапками, к бесстрастью себя приневолив, мы с братом иногда игрались, а появились они, когда отец притащил с охоты подстреленного, чуть рыжеватого зверька, с замаранным кровью мехом. Среди охотничьей добычи встречались селезни с изумрудной шейкой, с глазами, подёрнутыми смертной плёнкой и разбитой грудкой. Они пахли болотом, тиной и отчаянием.
Нам в наследство осталось несколько коробок зелёного, порезанного мелкими квадратиками, и чёрного, напоминавшего чайную заварку, пороха, разнокалиберная дробь, пустые и заряженные медные патроны, капсюли, и напёрсточная мерка, служащая для измерения количества заряда, засыпаемого в гильзу. Хранилось сокровище под замком, и однажды я, учась в седьмом классе, разжился ключом, добрался до клада, и стащил, дабы спалить в крытых учебных окопах возле школы. Конечно, вскоре пропажа обнаружилась, и я, молодой моряк вселенной, получил за это от деда выговор ремнём с занесением в личное дело, но нисколько не жалел о содеянном, уж очень красиво взрывоопасная смесь горела и шипела, выпуская клубы удушливо—тухлого, густого синего дыма с сизым подкладом.
На неровной шероховатой чугунной плите родители варили в кастрюлях супы, тушили в сковородах мясо, а нам пекли печёнки и лепёшки. Помытая картофелина нарезалась тонкими пластинками, натиравшимися солью и отправлявшимися на раскалённую чугунину. Подрумянивая, отвердевшие кусочки переворачивали ножиком. Пластики приобретали приятный золотистый цвет и слегка солоноватый вкус. Случалось, правда, они подгорали до черноты, но ничего непоправимого в том мы не видели, гарь соскабливалась ножом. Лучше всего жарёнки уплетались тёплыми, т.к. полежав на тарелке, отсыревали, становились скользкими от влаги, превращаясь в ломтики банального прохладного отварного клубня. Лаваш обычно пекли на горячей плите из раскатанных остатков пресного теста.
Пока готовились «сельские походные деликатесы», мы с Владленом нетерпеливо подпрыгивали, дожидаясь возможности отправить в рот бесхитростное, но такое аппетитное кушанье. Бабушки только и успевали, грозя кулачками, отгонять нас полотенцами от камина, ибо мы, войдя в раж, могли обжечься, коснувшись потрескивающей дверцы. В века загадочно былые, и печёнки, и лепёшки за раз выпекались не по одной штуке, и нередко мы наедались раньше, чем они заканчивались.
Живой (сб. «Острова в бесконечном океане»)
Умирал, да, дурак, не умер…
Не выхаркал надсадно лёгкие в реанимации,
Не сгорел листом пожелтевшим в лихорадке.
Не забрал наверх чёрт с опухшим от пьянок
Лицом соседа.
Видимо, и там я никому особо не нужен,
Не интересен,
Не гож.
Или просто рановато навострил лыжи,
Или кто-то потерял направление с диагнозом,
Или опять авансом будущее прописано:
«Принимать по чайной ложке
Два раза в день…»
Ясности нет…
Отчёта канцелярия канцлера не предоставит.
Перечеркну месяц назад написанное, —
И снова влачиться сиротливо слепцом
По глухим закоулкам и преднебесным хлябям.
Снова собирать милостыню у торговых центров,