– Что? – переспрашивает он. – Помазок и брюки?
– Да, да, – улыбается доброжелательно Вероника Макаровна. – И две майки.
Сереже хочется вдруг спросить ее. Задать один вопрос.
– Я ночью разбил окна людям, – говорит он торопясь, – и бабушка позвонила Никодиму, чтобы он заступился, понимаете? А он сказал: я ничего не знаю, я с вами теперь не живу.
Сережа видит, как вытягивается лицо Вероники Макаровны. Она переступает с ноги на ногу, мучительно думает, что ей сказать: что-то борется в ней, какие-то слова. Наконец успокаивается. Смотрит на Сережу уверенно.
– А что же, – говорит, – он должен был сказать?
«Ну вот и все! – облегченно вздыхает Сережа. – Пожаловался».
Он кладет авоську на землю, кивает учительнице, поворачивается и бежит.
– Принесем, – кричит, обернувшись, – и помазок, и все прочее!
Сережа бежит по серому асфальту, и его колотит жаркая ненависть.
Он вспоминает тот летний вечер, когда Литература пришла к ним в гости. И маму – напряженную, злую. Да, да, да! Мама была права! Тысячу, миллион раз! Нельзя было верить. Ни на минуточку. Все представлялась эта Вероника Макаровна. Даже тогда, когда говорила: у нас похожая судьба. Может, и похожая была, да мама никогда бы так не сказала. Не стала бы выгораживать своего сыночка перед своим же учеником.
Сережу душит обида, слезы наворачиваются на глаза.
– Эх вы! – шепчет он. – Благородные люди!
3
В студии записывают «Трех мушкетеров». Еще вчера Сережа думал об этом с любопытством, сегодня все кажется ему глупым, бездарным обманом. Эти жирные, старые мушкетеры, с которых градам катится пот, их неумелое бренчанье шпагами, громогласные фальшивые слова.
В разгар записи совсем не по пьесе с грохотом, одна за другой, взрываются две лампы. Света недостаточно, и режиссер на пульте кричит по радио:
– Осветители! Андрон!
Андрона в студии, как назло, нет, он выскочил куда-то, и режиссер набросился на Сережу:
– Немедленно менять лампы! Никакого порядка! Набрали сопляков!
На глаза наворачиваются слезы.
– Я эти лампы не делал! – кричит Сережа режиссеру и бежит на склад, но теперь куда-то исчез кладовщик, Сережа обегает коридоры, заглядывает во все комнаты, наконец находит его в самом неподходящем месте.
– Что! – орет разъяренный кладовщик. И это нельзя! Будто Сережа последний тиран и мерзавец.
– При чем же тут я? – объясняет Сережа. – Ведь запись, простой!
– А при чем я? – орет взвинченный кладовщик. – Ну эта занюханная контора! Никогда никакого порядка! Уйду!
Назло Сереже и всему свету он копается, пишет через копирку какую-то бумагу, дает Сереже расписаться. Наконец выдает две лампы. Сережа мчится по коридору к студии. Лампы большие, он держит их широко растопыренными пальцами. И вдруг распахивается дверь из какой-то комнаты, Сережа шарахается к противоположной стене, одна лампа вылетает из его вспотевших пальцев и с торжественным звоном разлетается в мельчайшие осколки. Сережа готов завыть от обиды, от неудачи, но в дверях, которые распахнулись так неожиданно, стоит Андрон. Он все понимает, кивком головы велит Сереже бежать в студию, а сам мчится к кладовщику.
Режиссер на пульте совсем сходит с ума.
– Скорей, скорей, скорей! – орет он голосом, усиленным динамиком. – Кончается время!
Сережа вкручивает свою лампу, в студии появляется Андрон с озабоченным лицом и еще одной лампой. Вид у него такой, что режиссер молчит – вообще с Андроном лучше не связываться… Лампы вспыхивают, в студии солнечно и ярко, «Трех мушкетеров» начинают записывать снова, пожилые толстяки опять начинают бренчать шпагами.
Сережа сидит в своем углу, сжав голову руками, почти в отчаянии.
К нему на цыпочках подходит Андрон.
Сережа закрывает глаза. Ни о чем не хочется говорить.
После записи они сидят в буфете. Глотают безвкусные сосиски. Пьют лимонад.
– Поскорей жуйте! – шумит на них буфетчица, пожилая тетка с плоским, как у якутки, лицом. – Пора уходить! Вас ведь тут никогда не накормишь, идут и идут, идут и идут!
Сережа видит, как, мусоля пальцы, буфетчица считает стопку денег. Целую кучу.
Денег… Много денег… Его осеняет: «А нужно только триста! Прийти и отдать. Вместе с помазком и этими хлопчатобумажными брюками. Ничего не говорить, отдать только. Или сказать: вот вам ваши игрушки… Как в детстве… Подачки мне не требуются!»
– Андрон, – говорит Сережа, – одолжи три сотни.
Тот крутит пальцем у виска.
– Тебе куда столько?
Сережа говорит ему про размен. Про Никодима и его мамашу. Про триста рублей, которыми бабушка соблазнилась и которые давят и унижают его. Про вчерашнее. Про Литературу – как колебалась она, что ответить.
Андрон чертыхается.
– Все в мире разделено на две половины, – говорит он. – В цвете – черное и белое. В морали – высокое и низкое. В характерах – хитрость и простота… Вот ты – пацан еще, поэтому простой, неопытный. А твои эти… родственники… Ей же своя рубашка ближе к телу. А справедливость – как бог на душу положит…
Сережа кивает головой. Точно. Правильно рассуждает Андрон.
– Но не все так просто, – продолжает Андрон. – Ты трактат Чернышевского читал? Об отношении искусства к действительности?
Сережа мотает головой.
Что-то плохо он понимает.
– Слушай сюда! – восклицает Андрон. – Сейчас поймешь!.. Вот в болоте! Лягуш на лягушку глядит, и нет для него никого прекраснее. А меня, может, от вида этой лягушки тошнит. Это теория, понимаешь?
– Вы кончите, нет, пустобрехи? – взрывается буфетчица. – И молотят, и молотят, вот язык-то без костей.
– Зато у тебя, – говорит Андрон, – язык с костями. Я имею в виду говяжий язык и рыбьи кости, – все в одной тарелке!
– Чистоплюй нашелся! – орет буфетчица. – А ну давай отсюда.
Она кладет деньги в ящик, вделанный в прилавок, щелкает замком, машет руками: