Была предпоследняя суббота 1989 года. Прошел примерно час, как Азада ханум ушла на работу, и едва она вышла из дома, как начал звонить телефон. Он звонил уже больше часа с пяти – десятиминутными перерывами, но Садай трубку не брал.
В паузах между звонками в ушах артиста звучал приторно-сладкий голос, а перед глазами стоял хорошо знакомый облик Мопассана Мираламова, директора театра, из уст которого неслись строки известного народного поэта:
“Приветствуем великого мастера,
Вечности равен он!”[24 - Слегка перефразированные строки из драмы Самеда Вургуна “Вагиф”. В оригинале строки звучно рифмуются.]
Уже больше недели директор ежедневно звонил Садаю Садыглы и вместо приветствия каждый раз повторял эти вызывавшие у него почти физическую тошноту пошлые до омерзительности стихи.
В конце концов Садай вынужден был снять трубку.
На этот раз звонил не Мопассан Мираламов, а Нувариш Карабахлы.
– Брат, что ты к телефону не подходишь? – спросил он своим тихим хриплым голосом. – Я тебе уже раз пятьдесят звонил. Весь извелся – все думаю, не случилось ли чего. Тут земляк твой приехал, односельчанин… Твой друг детства – Джамал!
– Куда приехал? – Садай спросил это с таким изумлением, что сам испугался своего голоса.
– Он здесь, в театре. Приходи скорей, он ждет тебя. – Нувариш Карабахлы сделал короткую паузу и добавил: – Он в кабинете Мопассан муаллима.
Если уж Нувариш Карабахлы говорит “Мопассан муаллим”, значит, он действительно звонит из кабинета директора. В противном случае он назвал бы его как-нибудь иначе: за глаза директора все называли “дядя Мопош”.
– Сейчас приду, – ответил Садай Садыглы. Однако сил двинуться с места у него не хватило.
С тех пор как Джамал после седьмого класса подался в пастухи, Садай ни разу не видел его. Но всегда помнил. Более того, в последнее время его преследовала навязчивая идея поехать в деревню, во что бы то ни стало там, в горах, разыскать Джамала и наконец-то спросить у него: в тот день, после того как Айкануш во дворе церкви вымыла ему голову, действительно ли весь мир озарился каким-то бархатно-мягким желтовато-розовым светом или так показалось одному Садаю? Но сейчас, когда появилась реальная возможность повидаться с Джамалом, это превратилось в тяжелейшую обузу.
Когда он наконец вышел из дома и уже садился в такси, вдруг пришла в голову мысль, что приезд Джамала, может быть, и не правда, а хитрая уловка шустрого Мопассана Мираламова. Ведь директор давно хотел любыми путями заманить его в театр и непременно заставить прочесть пьесу, которую он уже много дней расхваливал ему по телефону. Возможно, Мопош и не сочинял вовсе, что главная роль там написана специально для него, Садая. И вполне возможно, что вечный оптимист, деловой, сообразительный Мопассан, надеялся, будто исполнение главной роли Садаем Садыглы сможет поднять на ноги умирающий театр. Таков уж был его характер: если брался за что-то, обязательно должен был довести дело до конца. А узнать, что у Садая когда-то был друг детства Джамал, особых сложностей для Мопоша не представляло – об этом когда-то директор мог услышать от самого Садая и запо-мнить. Во всяком случае, истина была такова: едущий сейчас в такси артист особой охоты видеться с Джамалом не имел.
Однако оказалось, что Джамал действительно приехал.
Он с серьезным видом расположился в теплом и уютном кабинете Мопассана Мираламова, одетый в новенький дешевый костюм, на голове – дорогая бухарская папаха. Загоревшее в горах до медного оттенка лицо его и большие карие глаза сияли от волнения и возбуждения, вызванных непривычной обстановкой.
Нувариша Карабахлы Садай в кабинете не заметил. Наверное, на репетиции, решил он, или на съемках где-то на телевидении. (Садай не был в курсе того, что Нувариш давно уже напрасно просиживает в разных приемных важных людей, будучи занят поисками пистолета.)
Увидев Садая, Мопассан Мираламов с неожиданным для своего возраста проворством вскочил с кресла, бросился к артисту, прямо у дверей обнял его и крепко прижал к груди. Он смог даже выжать из глаз слезу в стремлении продемонстрировать, как он счастлив видеть его.
Джамал, по-детски наивно вытянув губы трубочкой, явно готовился горячо поцеловаться со своим одноклассником. Садай прижал к груди голову друга вместе с его шикарной папахой. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. И этих коротких секунд хватило Джамалу, чтобы собраться с мыслями, решить, с чего начать разговор, и даже сначала маленько растрогаться, а потом и расплакаться – громко, со всхлипами.
– Я здорово влип, брат! – проговорил он. – Приехал просить твоей помощи. Моего сына арестовали и посадили в тюрьму. В районе не осталось кабинета, куда бы я не стучался. Никто меня и слушать не хочет. Вот, приехал сюда, может, здесь смогу найти помощь.
– А за что арестовали твоего сына? – раздраженно спросил артист, которому явно не понравилось, как Джамал по-бабьи плачет.
Джамал не ответил. Достав из кармана платок, он тщательно утер лицо от слез и пота, выступившего на лбу. Потом, окончательно придя в себя, стал рассказывать уже тихим и спокойным голосом.
– Это мне Божье наказание за мою глупость, Сары. Каким надо быть дураком, чтобы взять себе в невестки внучку этого мясника Мамедаги, смешать свою кровь с кровью этой собачьей породы. Вот и мучаюсь теперь. Она меня просто за человека не считает, а на свекровь свою бросается, как бешеная собака. Только и знает, что ворчать, ругаться и проклинать. Опозорила нас на всю деревню. А тут схватила острый секач и ударила по собственной голове: вот какая стерва! А потом, по наущению отца своего, Джингеза Шабана бросилась в город, в больницу: мол, смотрите люди, муж меня убить хотел!.. Оклеветала парня и посадила. А я уже двадцать дней обиваю чужие пороги. У кого только в районе я не был, никто и слушать не хочет. Всякую надежду потерял. Вся надежда на тебя, Садай. Ты можешь помочь мне. Ты как-никак человек известный. – Джамал замолчал, устремив на Садая полный кротости взгляд.
Садаю стало жаль Джамала. Он ощутил одновременно огромное сострадание и к себе, и к Айлису, даже к этой сумасшедшей скандальной дочери Джингеза Шабана. Серый в эту пору Айлис, серые горы… Мерзнущие, едва дышащие от холода в ожидании прихода весны камни, улицы, дома. Каменная церковь. Тот самый вытекающий из-под ее каменных стен самый мощный в Айлисе кяризовый родник и его растекающаяся сейчас по ледяным арыкам чуть почерневшая, смешанная с каким-то безымянным страхом вода, тот самый чудный черный лисенок – маленькое Божье создание. И еще – то алое кровавое пятно, навеки застывшее на каменном заборе у родника – там, где Джингез Шабан подстрелил его. Вглядываясь в серый и жалкий лик Айлиса, артист вдруг всем сердцем устыдился, что когда-то хотел спросить у Джамала о том желтовато-розовом свете.
– Посмотрим. Что-нибудь придумаем, – неуверенно, безо всякой надежды ответил Садай Садыглы и чуть громче добавил: – Ну давай рассказывай, что нового в Айлисе?
– Да что может быть нового в Айлисе? Все тот же, каким ты его видел, – с крайней неохотой отозвался Джамал.
– А ты знаешь, сколько лет я не был в Айлисе?
– Да хоть сто. Не будь ты там сто лет, в Айлисе ничего не изменится, – ответил Джамал и жалко улыбнулся почему-то только Мопассану. Потом, решив, видимо, что должен хоть что-нибудь рассказать Садаю про Айлис, нехотя заговорил: – В этом году перед самой весной скончался Мирали киши, наверное, ты слышал об этом. На днях и Аных отдала свою поганую душу Азраилу[25 - Азраил – ангел смерти.]. И сколько злобы в старухе: даже на пороге смерти так и осталась армянкой. Когда пошли наши женщины попрощаться с ней, она им всем заявила: мол, я и не думала менять свою веру и никогда от своего Бога не отрекалась. То есть я до сих пор вас, если выражаться культурным языком, вообще-то водила за нос… До чего же подлые эти армяне! – Джамал забавно сморщил лицо и опять кротко и осторожно посмотрел на Мопассана Мираламова. Потом перевел взгляд на Садая и в какой-то странной растерянности опустил голову.
– Что, теперь и в Айлисе вошло в моду нести бредни про армян? – еле слышным сдавленным голосом спросил Садай и попытался представить себе на смертном ложе последнюю армянку Айлиса Анико, окруженную в смертный час айлисскими мусульманками.
Но сцену ее смерти он представить себе не мог. А представился ему лучший в Айлисе, большой двухэтажный дом. Уставленная всевозможными цветами высокая веранда. Ведущие к ней прочные каменные ступеньки, ласкающие взгляд своей безупречной чистотой и аккуратностью. Мир в глазах Садая сделался намного светлее от пестрых цветов Анико, выращенных ею во дворе Вангской церкви и ею же круглый год обихаживаемых. Глядя на дорогую папаху Джамала, артист вспомнил его грязную, завшивевшую кепку, которую некогда сняла со страхом с его головы Айкануш:
– Если б у тебя был Бог, ты бы тоже ему изменять не стал! – громко и безжалостно сказал артист. И тут же (то ли сожалея о сказанном, то ли по какой-то иной причине) почувствовал в душе страшную пустоту – какую-то не имеющую конца и края беспросветную развалину – без жизни и без воздуха. В краткое мгновение молчания, возникшее после его слов, он успел увидеть в глазах Мопассана Мираламова подозрительно-укоризненную холодную улыбку, чисто выбритое сытое лицо директора вдруг посерело. Однако – подумать только! – гневные слова Садая Джамала нисколько не обидели.
– Это ты верно сказал, – ответил он. – Армяне со своим Богом всегда в ладу.
Слова показались Садаю до боли знакомыми. Артист воспринял их не только как слова, но и как некий позабытый звук, как ласковый добрый свет, когда-то существовавший в этом мире и потом бесследно исчезнувший. Каким-то чудесным образом Садай Садыглы нашел в этих словах покой и утешение для себя. Он готов был распотрошить всю свою память, чтобы вспомнить, от кого, когда и где впервые услышал эти слова. Ему захотелось обнять, прижать к груди весь Айлис как один общий дом, потрясти его, как небольшое деревце, набрать в горсть и выпить, как глоток воды, чтобы вспомнить – кому в Айлисе могла принадлежать изначально только что произнесенная Джамалом простейшая и в то же время до невероятности содержательная фраза.
Непостижимы тайны твои, Господи – разве эти слова не могли быть произнесены когда-то Его Истинным Величеством, самим непостижимым Айлисом: “Армяне со своим Богом всегда в ладу”.
Искренне обрадованный, Садай обнял Джамала за шею.
– Эх, Джамбул ты и есть – Джамбул! Вот каким ты оказался честным. Не обиделся. Я же обидел тебя.
– Честному человеку незачем обижаться на честные слова! – солидно выделяя каждое слово, проговорил Джамал. – Говорят же: лучше быть слугой у честного слова, чем господином лжи.
– Ты в первый раз в Баку?
– Нет, приезжал пару раз. А одна из моих дочерей здесь замужем.
– Кому же, уезжая, ты оставляешь горы? – шутя, спросил Садай.
– Да кто же замахнется на хозяина гор? – разумеется, имея в виду Бога, серьезно ответил Джамал.
– Ты уже не пасешь овец?
– Пасу, отчего же не пасти? У меня в Айлисе куча внуков. Они и без меня справляются с хозяйством.
Садай встал и начал прохаживаться по кабинету.
– Так что же нам делать?
– Ты насчет чего?
– Да насчет тюрьмы, как быть с ней?
Мопассан Мираламов, словно дожидавшийся именно этого момента, встал с места.
– Что же тут сложного? Ты напишешь на имя районного прокурора хорошее письмецо, а наш брат отдаст ему. Прокурор тебе не откажет. Освободят парня, и все дела. – Директор тайком подмигнул Садаю Садыглы и протянул ему заготовленные заранее бумагу и ручку. – Какое право имеет прокурор не прислушаться к словам известного народного артиста? (В неофициальной обстановке он всегда называл Садая Садыглы “народным”.) К тому же никто ведь никого не убил. Ну случилось, подрались, поссорились. Так помирятся, и все. – Директор втихомолку опять хитро подмигнул Садаю, и только теперь артист понял, что Мопош просто хочет поскорее отделаться от Джамала.
– Нет, так не годится. Что прокурору от моего письма, если у него есть возможность отхапать у кого-то деньги? – Артист решительно смял протянутую ему бумагу, давая директору понять, что не согласен с его мошенническим фокусом. И взглянув на грустное озабоченное лицо Джамала, вновь увидел в глубинах своего сердца темный, бессолнечный, безрадостный, мертвый, тоскливый Айлис. Айлис, утративший величие своих гор и церквей своих, таких же величественных… Серые безлюдные улицы. Мертвецки оголившиеся после осени дворы. Оставшиеся без единого листочка бездыханные деревья, опустошенные горы – без чабанов и без овец. Лишь серые вороны летали в сером мертвом небе над серым мусульманским кладбищем. Ощутив жуткую безысходность, Садай после долгих раздумий сказал: