
Хент
– Как можно есть это?
Малыши оказались смелее растерянной девушки и в слезах ответили:
– Мы голодные.
– Разве вас в монастыре не кормят? – обратился он к девушке.
Не ответив прямо на вопрос, она опустила глаза и с трудом сказала:
– Если можно, найдите нам другое место, мы уйдем тогда из монастыря.
– Видно, этот негодяй монах плохо смотрит за вами?
Девушка ничего не ответила; она не поднимала глаз, словно опасаясь, чтобы он по ее лицу не угадал того, что она старалась скрыть.
– Понимаю… – ответил молодой человек взволнованным голосом. – Иди домой, тебе нельзя ходить по жаре, ты больна и совсем ослабеешь. Через час я приду и распоряжусь. Как здоровье твоей невестки?
– Все так же, эту ночь она провела беспокойно, – ответила девушка печально и прибавила шепотом: – Вы не оставите нас в монастыре, не так ли?
– Хорошо. Я найду для вас другое помещение, – сказал он и поспешно удалился, повторяя про себя: «Бедняжка, как скоро надоел тебе монастырь…»
Молодой человек был доктор, сын богатого помещика из Вагаршапата. Он недавно окончил Петербургский университет и с рвением новопосвященного рыцаря бросился искать случая проявить свое искусство. Алашкертские переселенцы открыли перед ним широкую арену деятельности. Неутомимая энергия молодого человека, полного добрых намерений, вполне удовлетворялась подачею помощи несчастным. Специальность доктора соединялась в нем с душевным благородством. Он не только лечил больных и давал им Даром лекарства, но и заботился о том, чтобы у них были помещения и хорошая пища. Вот почему молодая девушка обратилась с просьбой именно к нему.
После ухода доктора девушка направилась в монастырь. Она шла покачиваясь и едва волоча ноги, несколько раз останавливалась и садилась отдохнуть. Из трактиров близ монастыря ее зазывали, обещая дать ей денег. «Эти люди хуже курдов», – подумала она, продолжая свой путь.
Девушка прошла сад, миновала главный вход монастыря и, обогнув западную часть стены, вышла в ворота, ведущие к пруду и лесу. По этой дороге она пошла прямо в Хазарапат.
Эта часть монастыря, служившая раньше гостиницей для приезжающих в монастырь в праздничные дни, теперь была переполнена больными алашкертцами.
Девушка вошла в одну из комнат. В сыром уголке, лишенном воздуха и света, на голом кирпичном полу лежала больная женщина. Тюфяком ей служила кучка соломы, а одеялом – кусок старого ковра. Дети подбежали и обняли больную женщину, целуя ее костлявые, худые руки, но она не ответила на эту ласку: она спала или, вернее, была в беспамятстве. Девушка сказала детям, чтобы они не беспокоили больную мать, и велела идти играть во двор; они послушно вышли и, усевшись у дверей комнаты, начали строить домики из камней и щепок; это их заняло и развеселило. Сама же она легла на пол, подложив под голову руки вместо подушки, и стала смотреть на больную глазами, полными слез. Несчастная так устала, так ослабела и душевно измучилась, что жаждала покоя, сна; сдерживаемые рыдания душили ее. Каких только несчастий не испытала эта молодая, хрупкая девушка! Каким мучениям не подвергалась она! Она потеряла отца, братьев, богатый дом, родных – все, что ей было дорого. И теперь на чужбине, одна, беззащитная, оставленная на волю злой судьбы, должна была побираться, ходя из дома в дом. Единственный друг ее, единственная защитница, на которую она возлагала своп надежды, лежала больная и не сегодня-завтра могла умереть. Что будет тогда с ней?
Кто станет заботиться о детях бедной женщины! Если б ока сама была здорова, могла бы работать и сделать, все, чтобы поддержать этих сирот. Но силы ее истощились, и она, слабая, больная, терзалась и томилась, каждый день ожидая желанного конца, который не приходил.
Эти грустные думы волновали сердце несчастной девушки, и но бледному лицу ее катились капли горячих слез.
Вдруг со двора послышался визг, заглушенный грубым голосом, испугавшим девушку.
По двору мимо детей, строивших домики, проходил толстопузый монах в черном клобуке, в черной рясе. Увидев играющих малышей, он свирепо закричал:
– Убирайтесь в комнату, щенята! Чего вы портите пол?
Дети замешкались, монах набросился на них и, наверное, избил бы, если б они в страхе не успели убежать. Крик детей разбудил мать. Она обняла их и начала успокаивать, хотя не знала причины их слез. В эту минуту на пороге комнаты показалась свирепая фигура монаха.
– Убирайтесь отсюда вон сию же минуту! – закричал он гневно. – Который раз уже говорю вам, чтобы вы приискали себе другое место, а вы все еще здесь.
Больная ничего не слышала; она обняла своих детей и нежно ласкала, точно видела их в первый раз. Второй день уже лежала она без чувств и только теперь от крика детей очнулась. Девушка ужаснулась, услышав голос монаха, и совершенно растерялась. Дети прижались к матери, дрожа от страха.
Крик монаха прервал другой голос.
– Что это вы разразились грозой, святой отец?
– А, здравствуйте, господин доктор, как живете, как ваше здоровье? – заулыбался монах, сразу успокоившись.
– Оставим пока мое здоровье, – ответил доктор, пристально посмотрев в глаза монаху; – ты скажи мне, что это за фокусы выкидываешь? Зачем притесняешь этих бедняков?
– Клянусь жизнью твоей, я не виноват. Я говорил только, чтоб они очистили комнату. И тебе известно, что было приказано не держать переселенцев в монастыре более двух дней; каждый день прибывают новые: нужно удалить старых, чтобы принимать новых.
– Куда же они пойдут? Видишь ведь, что умирают!..
– Что же мне делать? Мне так приказано.
Святой отец занимал должность привратника монастыря. Это был придурковатый и болтливый монах, над которым всякий смеялся, издевался, и в особенности доктор, которому доставляло большое удовольствие потешаться над монахами.
– Ты меня не надуешь, святой отец, скажи мне правду, что у тебя болит? Не приглянулись ли тебе глаза девушки?..
– Оставь, пожалуйста. Чепуху болтаешь.
– Провалились бы вы ко всем чертям… – сказал доктор и вошел в комнату.
Доктор утешил несчастную семью, объявив, что уже распорядился, чтобы их переместили в другой дом, где они найдут все удобства.
– Только поскорее, – попросила больная голосом, полным благодарности.
– Будьте спокойны, через несколько минут вас уже переведут, – ответил доктор и пошел осматривать остальных больных, размещенных в монастыре.
– Лала, дитя мое, – обратилась больная к молодой девушке, которая всхлипывала, закрыв руками глаза, – ты видишь, что в самые тяжелые минуты жизни бог не забывает несчастных и посылает им ангела-утешителя. Не плачь, родная; после бурной и мрачной ночи настанет лучезарный день. Настанет день, когда ты снова будешь счастлива.
– После всего того, что совершилось, милая Сара, – ответила Лала, горько плача, – мне остается только одно – смерть.
В комнату вошли двое мужчин, и разговор прервался. Это были слуги доктора; они принесли хлеба и узел с платьями для Лала, Сары и детей. Взрослые не дотронулись до обеда, дети же с жадностью набросились на кушанья. Слуги ждали во дворе, пока они соберутся.
Лала оделась, одела полунагих детей и сменила лохмотья на больной; они вышли из монастыря и направились к жилищу, приготовленному доктором.
XXXVIII
Поднялся «ветер святого Григория Просветителя», и дневная адская жара уступила место вечерней прохладе. Этот благодатный ветер, который дует каждый летний вечер, оживляет не только жителей Вагаршапата, но и целый Араратский уезд.
Недаром существует в народе поверье, что этот ветер вызван молитвами Отца-просветителя, чтобы сохранить народ от всяких болезней.
Монахи монастыря, поднявшись от послеобеденного спокойного сна, вышли из своих келий и парами прогуливались по берегу пруда Нерсеса, по аллеям часто насаженных деревьев, образующих нечто вроде арок. Невольно бросалось в глаза, что прогуливавшиеся монахи ходили либо попарно, либо в одиночку, точно они избегали общения. Подозрительность, несогласие, недоверие разделяли их, и это называлось – братством монахов.
Пруд находился на возвышенности, устланной плоским камнем. Несколько ниже начиналось старое кладбище, которое тянулось до самого монастыря св. Гаянэ. Там кое-где копали могилы, а другие, готовые, с опущенными в них покойниками, засыпали землей. Руки и лопаты работали. Священник бормотал молитву; ему, чтобы совершить обряд погребения, приходилось перебегать от одной могилы к другой. Все это делалось тихо. Ни плач друзей, ни слезы родных не провожали умерших. Они как бы радовались тому, что несчастные, близкие им люди, избавившись от страданий, наконец нашли свой покой в могиле. Хоронили алашкертских переселенцев.
– Как много умирает! – заметил один из монахов своему собеседнику.
– Все одно, – ответил тот равнодушно, – там их убили бы курды и турки, а тут умирают своей смертью. Но мы отдалились от настоящего предмета нашего разговора, – продолжал он; – повторяю, что мы не должны верить ему, ни за что не должны верить. Он сближается с нами, притворяясь нашим другом, близким человеком, будто бы сочувствует нам, но все это одно притворство; он старается выпытать у нас тайны и донести, куда следует. Он шпион, настоящий шпион, а потому-то и принят в «верхнем Иерусалиме41». Очень возможно, как он и надеется, что ему скоро дадут сан епископа и назначат начальником богатой епархии.
– Все, что ты сказал – верно, но своего он не добьется: «четвертый» щедр на обещания, но скуп на исполнение. Они гладят по головке этого тупицу, пока нуждаются в нем, а потом подрежут ему крылья и выпустят, поручив его должность более способному.
– Смотри, еще двух покойников принесли.
– Оставь, ради бога, своих покойников!.. Но он не из тех, которых легко надуть.
– «Умная лиса обеими ногами попадет в капкан…»
– Потише, пусть пройдут…
С другого конца аллеи показались еще двое монахов; приблизившись к первым, они тоже прекратили разговор. Оба были членами синода. Пройдя несколько вперед, они возобновили беседу.
– Торги необходимо назначить теперь же; самое удобное время для этого.
– Почему?
– Потому что известные нам господа Н., М. и X., постоянные арендаторы церковных имений, в настоящее время отсутствуют: один уехал по своим делам в Александрополь, другой в Игдирь, а третий черт знает куда провалился. Из этого мы можем извлечь пользу, назначив торги сейчас, так как аренда останется за господином Сатаэльяном, который возьмет ее на свое имя, в тайной компании с нами.
– Но, сколько мне известно, у господина Сатаэльяна нет столько денег, чтобы внести залог.
– Я знаю, но из-за этого дело не расстроится. Денег мы ему дадим, а он внесет их как бы от себя.
– А у тебя разве они есть?
– Есть процентные бумаги.
– Это все равно; следовательно, завтра на совете возбудим вопрос о торгах. Но я опасаюсь, как бы «сверху» не испортили дела.
– Не могут. Разве эти «хососы»42 не то же думают, что и мы? Если этот «чертенок» вздумает вмешаться, то я, конечно, шепну ему что-то на ухо, и он тотчас же замолчит.
Разговаривая об интригах, совершающихся в братстве, и о своих спекуляциях, никто не обращал внимания на то, что творилось вокруг, никто не думал о том, что бездомные, бесприютные, оторванные от родной земли, лишенные всякого попечения алашкертцы погибали на чужбине как мухи.
Никто не интересовался ни причинами, вызвавшими беженство этих бедняков, ни тем, какой конец ждет их на чужой стороне.
Несколько монахов, образовав кружок, сидели в лесу на красивых персидских коврах и распивали чай. Им прислуживали мальчики, которые, собравшись в стороне, смеясь и шутя, приготовляли чай. Тут были сливки, свежее масло, булки, ром и пр. Вечерняя прохлада и свежий лесной воздух возбудили аппетит святых отцов. Они пили, ели, веселились, вовсе не думая о том, что в том же лесу, под деревьями, на сырой земле валялись сотни голодных семейств.
– Прекрасный ром, какой чудесный аромат! Откуда это вы получили, святой отец? – спросил один монах другого, попивая с особенным наслаждением чай с ромом.
– Откуда получил? – повторил монах, – разве ты не знаешь, что моя келья из тех обетованных мест, куда жертва является сама43.
– Понимаю… Хорошо обладать такой притягательной силой!..
Солнце уже зашло. В лесу становилось все темнее, хотя золотистые тучи еще озарялись последними лучами солнца. «Ветер св. Григория Просветителя» утихал, и листья деревьев чуть заметно колыхались, издавая глухой, волшебный шелест. Глубокая тишина леса изредка нарушалась болезненными вздохами. Наступала ночь.
Неприятные, печальные воспоминания сильнее пробуждаются в темноте. Алашкертец, находясь под открытым небом, на голой земле, голодный, нагой и точно пробужденный от ужасного сна, теперь только начал сознавать всю горечь своей судьбы.
Он думал мрачную думу; он был богат, а теперь принужден жить милостыней. У него был дом, родной кров – теперь он живет под открытым небом. Вспоминал он своих потерянных детей. Куда они пропали? Кто увел их? Что с ними сделалось? – он и сам не знал. Все погибло во внезапной и страшной катастрофе, когда в ужасе мать забывала сына, брат сестру, муж жену, когда всякий, гонимый мечом и огнем турок, старался спасти себя самого. У каждого в душе была неизлечимая рана; всякий потерял что-нибудь, что ему было дороже всего на свете и ничем не заменимо. И в эту ночь Вагаршапат оглашался вздохами и воплями переселенцев: у них было общее горе, для которого не находилось никакого утешения.
Между тем в лесу появился какой-то путник; он смотрел с любопытством на переселенцев, подходил к ним, разговаривал и шел дальше. Печальный и задумчивый облик этого молодого человека, мужественное выражение лица, смелые движения обращали на себя общее внимание. Он вышел из леса, миновал монастырь св. Гаянэ и остановился у кладбища. Здесь работа еще не кончилась, и продолжали хоронить…
До слуха его донеслись звуки пения. Пели простую народную песню: «Соловей надел сапожки и ищет любимую розу».
– А чтоб вам провалиться! – сказал про себя незнакомец, продолжая свой путь.
Звуки песен доносились из глубины леса, где монахи, возбужденные ромом, совершали ночной дебош. Незнакомец подошел к пруду; здесь тоже, подобно черным привидениям, гуляло несколько монахов. Но один из них сидел одиноко, как человек, удрученный горем, находящий утешение в покое одиночества, чтобы никто не растравлял его душевных рай. Его мрачное, загорелое лицо и старое изношенное платье ясно говорили о том, что он не из здешних монахов. Изящно и чисто одетые братья-монахи не подходили к нему, точно боясь загрязниться о его ветхую одежду. А под этим простым рубищем скрывалось благородное сердце. Молодой человек, заметив в полутьме незнакомого монаха, направился к нему.
– Ах! Это вы, отец Ованес?
– Вардан! – воскликнул монах и обнял его. Это был игумен монастыря св. Иоанна, управлявший епархией Алашкерта. Не желая разлучаться со своим народом, он перешел русскую границу вместе с беженцами.
Вардан сел рядом с ним на камне.
– Когда приехал? – спросил монах.
– Сегодня, только сейчас, – ответил Вардан, осматриваясь кругом, чтобы их не подслушали.
– Ни с кем не виделся еще?
– Ни с кем. Кого же различишь в этой толпе? Я очень хотел бы видеть Мелик-Мансура, он, как я слышал, находится тоже среди переселенцев.
– Я встречал его два дня назад, – ответил монах; – теперь он должен быть в Эривани, где, кажется, хотел видеться кое с кем из тех людей, что думают составить комитет для вспомоществования переселенцам.
– В Тифлисе уже есть такой комитет.
– Эриванский будет одним из его отделов.
– Как здесь идут дела?
– Очень плохо, – ответил монах печальным голосом. – Вот уже неделя, как я тут; отвели мне какой-то угол в Хазарапате, и никто не обращает на меня внимания, никто и не спросит, какие грустные обстоятельства заставили нас бежать сюда? Обещали вызвать меня к католикосу, но, на наше несчастье, дни проходят, и никто не зовет. Пытался я письменно передать всю историю бегства несчастного народа, надеясь, что тогда позовут меня и потребуют устного подтверждения, но и это ни к чему не привело. Можно ли быть до такой степени равнодушным и жестоким! У меня хранится список, из которого видно, что из трех тысяч семейств до сегодня умерло тысяча пятьсот душ – многие от болезней, другие от голода; остальные, нет сомнения, тоже перемрут, если положение их не будет облегчено.
Эти известия, как они ни были печальны, не произвели на Вардана особенного впечатления, потому что, зная последствия подобных беженств, он считал совершенно естественным все то, что случилось.
– Все беженцы остались здесь, в Вагаршапате? – спросил он монаха.
– Нет. Из Игдиря пришли сюда, а отсюда расходятся в разные стороны; в настоящее время, начиная с уезда Сурмалы, они разбросаны до Ново-Баязета и Старо-Нахичевани, так что везде, во всякой деревне, можно их видеть.
– Как относится народ к своим братьям-переселенцам?
– Народ встречает их хорошо, человеколюбиво: дает им кров, пищу, платье и, не жалея ничего, помогает. Нужно сказать, что здешний народ и сам находится в крайней нужде, так как по случаю войны все вздорожало. Однако переселенцы нуждаются более в медицинской помощи, чем в пище: распространившиеся болезни наносят страшные опустошения.
Ночная тьма совсем заволокла окрестности монастыря. Монахи заперлись в своих кельях; а из глубины леса все еще неслись звуки таинственной песни.
– Ты куда теперь идешь? – спросил Вардана монах, вставая.
– Сам не знаю…
– Идем ко мне.
– Я не желал бы, чтобы меня здесь видели.
– Теперь никто в монастыре тебя не узнает.
XXXIX
Пристанище отца Ованеса находилось в одной из комнаток верхнего этажа Хазарапата44. Переступив порог монастыря, Вардан ощутил во всем теле холодную дрожь. Прошло десять лет с тех пор, как он оставил его; теперь печальные обстоятельства снова привели его сюда. Обитель людей, отрешившихся от мира и посвятивших себя молитвам и посту, произвела на молодого человека неприятное впечатление, воскресив воспоминания отрочества, которое он провел здесь праздно и бесполезно. Он вспомнил прошлое, одно представление о котором приводило его в ужас и вызывало отвращение.
Отец Ованес не мог не заметить расстроенного вида Вардана и сочувственно его спросил:
– Что с тобой? Отчего молчишь?
– Ничего. Со мной иной раз случается, что я неожиданно грущу…
Вся мебель комнатки состояла из кровати, на которую уселись священник и его гость, и простого деревянного стола, где горела свеча. Рядом шипел кипящий самовар. Священник налил чаю. Горячий напиток несколько успокоил Вардана. Оба хранили молчание. Разговор не клеился, пока они не заговорили о вопросе, очень близком сердцу обоих.
– Как тут смотрят на «дело»? – спросил Вардан.
– Из моего краткого рассказа ты составишь себе понятие обо всем, – ответил священник. – Сюда приехал из Турции монах, который должен быть посвящен в сан епископа. (Он еще здесь; вероятно, ты его увидишь). В первые дни своего приезда, говоря о турецких армянах, он описывал их положение в самых ужасных красках: рассказывал о варварствах курдов, о насилиях турок и приводил тысячи примеров преступлений, совершившихся в Турецкой Армении. Нельзя было не верить его словам, так как все, что ни говорил он, подтверждал фактами. Но как только он увиделся с «хососами», сейчас же переменил тон: он начал восхвалять человеколюбие турок, защищать их правосудие, восхищаться их великодушием и благородством. Что оставалось делать ему, бедняге? Если б он не шел против совести и не восхвалял все, что ненавидел и презирал, то, пожалуй, не получил бы желанного епископского сана.
Укажу и на другой случай. Священник ограбленного курдами монастыря прибыл сюда просить покровительства. Этот несчастный еще более мрачно описал лишения, которым подвергался народ от курдских военачальников и турецких чиновников.
Когда же жалоба его дошла до «хососов», то они не только не обратили внимания на его слова, но даже велели прогнать его из монастыря; и этот несчастный тоже должен был запеть другую песню и с тех пор находит хороший прием, забыв свой монастырь, свой народ; никогда больше он не говорит об изуверствах курдов. Скажу больше: этот самый монах, чтобы угодить им, в один из торжественных дней пил за здоровье султана, в то время когда в Баязете и Алашкерте происходило избиение армян турками. После всего этого, я думаю, очень ясно, какого взгляда держатся здесь относительно «дела».
Вардан не верил своим ушам; ему казалось, что он слышит все это во сне. Он не мог представить себе такого, доходящего до предательства бессердечия.
В самую критическую для нации минуту, когда ее жизнь и будущность висели на волоске, готовом оборваться каждую минуту и низвергнуть ее в пропасть, в такой страшный час, когда взор всей нации был обращен к спасительному Арарату, народ встречал здесь полное равнодушие к себе и дружелюбное отношение к своему врагу, своему убийце.
– Все ли они таковы? – спросил Вардан взволнованным голосом.
– Нет. Одни только «хососы»… Они находят, что в турецком управлении все справедливо, законно, и если армяне протестуют, проявляя недовольство, то называют их протест ложью и клеветой.
– Весьма понятно. Они тоже своего рода Томасы-эфенди, а для людей, подобных Томасу-эфенди, очень сподручен беспорядок, царствующий в турецком государстве. Если бы они, по крайней мере, брали пример с патриарха Нерсеса, с Хримяна и Нарбея, которые займут в истории армян почетное место.
– Ты рассуждаешь очень наивно, друг мой, – ответил монах, – уверяю тебя, что если будет возможно, то они сегодня же уничтожат все то, что сделал Нерсес45, – а может уже и начали это делать… Здесь всеми силами стараются уверить в том, что как Нерсес, так и его последователи – все шарлатаны, что они обманывают народ и вовсе не думают об армянах (да и надобности нет думать о них), что они только орудие в руках представителей европейских держав и работают для их политических целей. Здесь смеются над легкомыслием тех, кто ожидает чего-нибудь хорошего от Нерсеса. Здесь говорят – требовать чего-нибудь от Турции было бы нахальством со стороны армян, Турция предоставила армянскому народу все, что ему нужно, и большего он не заслуживает. Говорят, турок добр, он сам пожелает даровать все. Зачем же докучать великодушному правительству?
– Неужели все братство в таком настроении?! – гневно воскликнул молодой человек.
Святой отец ответил ему не сразу. Он вышел из комнаты, осмотрелся, затем вернулся, сел на свое место и начал тихим голосом:
– Мы довольно неосторожны, здесь и стены слышат. У привратника монастыря сатанинское чутье, он живет рядом и завтра же донесет, если что-нибудь услышит.
– Я спросил об общем настроении братства, – повторил Вардан, не обратив внимания на последние слова монаха.
– «Хососы» составляют исключение, а все остальное братство не туркофилы. Есть между ними люди благородные, с благородными мыслями, готовые принести любые жертвы, чтобы помочь горю турецких армян, если…
– Если позволят «хососы».
– Да. Что делать этим несчастным, если они так связаны, что не имеют права не только действовать, но даже и говорить. Здесь есть некто Манкуни – настоящий изверг, который всех давит и душит.
– Я, все-таки не понимаю, что за чудовищная политика – видеть целый народ угнетенным, под деспотизмом Турции, видеть, что он близок к уничтожению и все же защищать тиранов!
– Для меня это тоже загадка. Я тоже не понимаю этого, – ответил святой отец.
– Но чем же они объясняют беженство алашкертцев, избиение армян в Баязете? Чем объясняют пожар в Ване?
– Для того, чтобы оправдать Турцию, у них всегда имеются наготове затверженные слова. Они сваливают всю вину на армян, говоря, что армяне – неспокойный, недовольный и неблагодарный народ. Говорят: «Волк не виновен, если овца гневит его». Причину беженства алашкертцев они видят не в огне и мече турок и курдов, заставивших целый народ бросить свою родину, а стараются указать на тайную и сильную руку, которая будто бы согнала несчастных с родной земли. Насколько это неверно, ты знаешь лучше, Вардан, ты ведь участвовал в «деле» с начала до конца…
– После всего этого я, право, не понимаю, с какими надеждами ты живешь здесь? Скажи мне, пожалуйста, отец Ованес, какого покровительства, какой помощи можно ожидать от них?
– Никакой; я сам убежден, что никакой помощи. Но что же мне делать? Куда идти? К кому обратиться? Я совершенно растерян.
– Обратитесь к армянской общественности. Отец Ованес ничего на это не ответил и после минутного размышления сказал как бы про себя:
– Теперь трудно объяснить все… Но настанет день, когда обнажится вся отвратительная сущность происходящего…
Монах произнес эти слова с глубокой печалью. Он настолько пал духом и до такой степени был возмущен, что не мог сдержать себя. И зачем было скрытничать перед Варданом. Ведь он не был для него чужим. Он имел с ним дела, и они вместе не раз участвовали в разных совещаниях.