Если верить историкам культуры, каждая высокая культура переживает сначала период медленного развития, затем это развитие ускоряется и достигается высший расцвет культуры, а после этого она разрушается и гибнет. Эпохи высшего расцвета культуры называют иногда словом “акме”, означавшим у греков возраст наивысшего процветания человека – примерно сорок лет. Считается, что “акме” греческой культуры приходилось на время Перикла, когда афинская демократия создала образцы искусства, науки и общественного строя для будущей Европы и всего мира. Не столь однозначно определяют “акме” римской цивилизации, поскольку она вряд ли составляла отдельную культуру, а была, по существу, зависима от греческой, но всё же высшей эпохой Римского государства считается правление Антонинов во втором веке. Средневековая культура Европы достигла наибольшего процветания в эпоху строительства соборов, поэзии менестрелей и возникновения университетов – “акме” приходится на тринадцатый век. Если и наша культура клонится к упадку, – в чём уже невозможно сомневаться, – то её “акме”, безусловно, уже находится в прошлом; историки и философы полагают, что это был XIX век.
Европейская культура Нового времени началась в конце XVII века. Она была подготовлена научными открытиями Галилея, Декарта и Ньютона и нашла своё политическое выражение в так называемой Славной революции 1688 года, когда после гражданской войны и неудачной реставрации господствующие классы Англии выработали политический компромисс, давший начало буржуазной Европе. Можно указать день, когда оптимизм Новой истории был провозглашён с наибольшей убеждённостью и энергией: 11 декабря 1750 года Антуан Тюрго, двадцати трёх лет, прочёл в Сорбонне свою знаменитую лекцию о прогрессе. Совсем недавно, – говорил Тюрго, – Ньютон объяснил устройство всего мироздания, описав своей небесной механикой движение светил. Теперь настало время применить те же научные методы к объяснению человеческого общества. Когда оно будет понято, за этим неизбежно последует рациональное предвидение и планирование общественных явлений, и тогда в человеческом мире установится такая же гармония, какую мы видим в небесах. Конечно, эта наивная утопия бессознательно строилась на средневековом представлении о связи “микрокосма” с “макрокосмом”: предполагалось, что мироздание в целом таинственным образом определяет судьбу человека, так что человеческие дела в принципе управляются теми же причинами, что и движение небесных тел. Тюрго, конечно, не верил в астрологию и был бы удивлён, если бы ему сказали всё это; но его оптимистическая аналогия очень скоро столкнулась с действительностью, когда он попытался, в качестве министра, реформировать французские финансы. Тюрго ничего не знал о “сложных системах”, сложнейшей из которых является человеческое общество, и вряд ли понимал, что небесная механика Ньютона относится к одной из самых простых систем, допускающих точное математическое описание. Профессор Хайек усмотрел бы в этом оптимизме чистейшую утопию; себя он, конечно, считал “реалистом”, но мы уже видели, что в основе его рассуждений лежит средневековое рассуждение о “злой” природе человека и гораздо более древнее магическое мышление. “Рационалисты” чаще всего не замечают, на какой почве они возводят свои сооружения. Но уже теперь ясно, что “утопист” Тюрго был ближе к истине, чем “реалист” Хайек. Человеческая культура доступна для научного изучения, хотя и не теми средствами, к которым нас приучила методология “точных наук”.
Если считать началом “эпохи прогресса” 1750 год, то не так легко определить, где был её конец. Можно не принимать во внимание критиков Нового времени, с самого начала осуждавших его с позиций средневековья. Но примечательно, что вскоре после триумфального провозглашения эры прогресса, в 1764 году, английский историк Эдуард Гиббон, будучи в Риме, был охвачен идеей об упадке каждой цивилизации, неизбежно следующем за её ростом и процветанием. Гиббону казалось, что христианская цивилизация Европы как раз находилась в то время в своей наивысшей точке, и что за этим “акме” должен последовать период деградации культуры, аналогичный истории Римской империи после эпохи Антонинов (Гиббон опасался варваров!). Пытаясь понять закономерности упадка культуры, Гиббон задумал и впоследствии осуществил свой знаменитый труд “Упадок и гибель Римской империи”.
Можно, конечно, смотреть на предчувствия Гиббона с таким же скептицизмом, как на энтузиазм молодого Тюрго. Но уже в первой половине прошлого века ход развития так называемого “демократического общества” вызвал беспокойство самых глубоких его исследователей, критиковавших возникавший в то время общественный строй с разных исходных позиций. Я оставлю пока в стороне реформаторов и проповедников, таких, как Оуэн, Сен-Симон и Фурье, о которых будет речь дальше, при обсуждении социалистических доктрин. Можно оспаривать объективность и научную подготовку этих авторов. Но несколько позже, в тридцатых годах, проблемой демократии занялся Алексис де Токвиль – великий историк, может быть, величайший из всех историков. В 1832 году, ещё совсем молодым человеком, граф де Токвиль, вместе со своим коллегой де Бомоном, был командирован правительством Июльской монархии в Соединенные Штаты для изучения американской пенитенциарной системы; имелась в виду задуманная в то время реформа французских тюрем. Токвиль не ограничился поставленной ему задачей, а изучил всю общественную систему Соединённых Штатов, представляющую в то время первый и единственный пример последовательной, бессословной демократии. Он изложил результаты своего исследования в знаменитой книге “О демократии в Америке”, послужившей впоследствии главным источником идей о природе и возможной судьбе демократического общества.
Токвиль, происходивший из знатной аристократической семьи, с самого начала своих размышлений об истории был страстно увлечён проблемой равенства. Недавно отгремевшая Французская революция выдвинула тройной лозунг: “Равенство, Братство и Свобода”, сокрушительный для феодального порядка в Европе. Токвиль был объективный исследователь, вряд ли вдохновлявшийся идеей общечеловеческого братства: он никоим образом не был социалист. Но его очень интересовали концепции равенства и свободы, которым можно было придать отчётливый смысл. Равенство означало для Токвиля юридическое равенство, то есть устранение сословных привилегий и равноправие всех граждан перед законом; свободу же он понимал как реальную возможность и способность гражданина самостоятельно действовать в рамках закона. Главным наблюдением Токвиля было непрерывное, неуклонное стремление европейского общества к равенству в течение ряда столетий. Единственной страной, где это стремление получило почти полное осуществление, была недавно образованная европейскими колонистами молодая американская республика. В самом деле, в Соединённых Штатах все граждане (кроме невольников-негров и индейцев, не считавшихся гражданами) были юридически равноправны и даже пользовались (не считая женщин) равным избирательным правом. Ни в одной стране Европы не было в то время столь демократической системы правления, и Токвиль имел все основания изучать демократию в той стране, где она впервые сложилась в законченный механизм.
Токвиль обнаружил у американцев решительное неприятие всех привилегий, связанных с происхождением, и обострённое чувство личной независимости. Таким образом, Соединённые Штаты предстали перед ним как завершение того процесса выравнивания прав, в котором он видел главный двигатель европейской истории. Но глубокий анализ американского общества, произведённый Токвилем, привёл его также к другому, нерадостному заключению: он пришёл к выводу, что тенденции развития американского общества в конечном счёте могут противоречить идее свободы. Как объясняет Токвиль, представление о личной свободе возникло из особых привилегий потомственной аристократии. Вначале аристократы и были – в феодальной Европе – единственными свободными людьми: вспомним, что титул барона происходит от германского слова “баро”, означавшего просто “свободный человек”, и что даже в современном немецком языке “барон” обозначается словом Freiherr, буквально – “свободный господин”. Свобода вначале была привилегией – бережно охраняемой привилегией единственной общественной группы, обладавшей сознанием своего врождённого права на свободу и готовой её защищать с оружием в руках. Но это значит, что изначально было уже противоречие между равенством и свободой. Полное равенство означает исчезновение всех привилегированных групп; свобода гражданина теряет свой первоначальный характер особого, исключительного права, требующего активной защиты, и начинает восприниматься как нечто самоочевидное, не представляющее особого блага и не требующее особых усилий. Но тогда общественная жизнь не способствует выдвижению сильных личностей, способных добиваться идеальных целей, и сосредоточивается вокруг чисто материальных интересов. “Всеобщее равенство” приводит к общественному давлению, вынуждающему человека следовать усреднённым, заимствованным у окружающей среды мотивам. Возникает царство самодовольной, но робкой перед соседями посредственности, в точности описанной Фроммом в книге “Бегство от свободы” через сто лет. Предсказания Токвиля на этот счёт вполне оправдались: возникло “общество массового потребления”, где человек пользуется свободой от внешнего принуждения, но не способен уже пользоваться своей свободой для каких-нибудь осознанных целей. Гениальное предсказание Токвиля (а это лишь одно из его оправдавшихся предсказаний!) вторично подводит нас к “обществу массового потребления”, управляемому механизмом рыночных цен.
Несколько позже, в середине XIX века, аналогичные наблюдения были сделаны в Европе. Джон Стюарт Милль в книгах “О свободе” и “О представительном правлении” обнаружил в Англии ту же тенденцию к материальному благополучию, то же отсутствие интереса к духовной жизни и неумение пользоваться свободой. Это уже сложившееся “буржуазное” общество Милль сравнивал с китайским, в котором находил те же черты, и предсказывал “китаизацию” современной ему Англии. Конечно, это сравнение было весьма неблагоприятно для свободы, потому что Китай, впавший в безвыходный застой, свободы никогда не знал.
Примерно в то же время А.И. Герцен, эмигрировавший из России в 1847 году, был глубоко разочарован направлением развития Западной Европы, где устанавливалось господство “мещанства” – то есть буржуазии. Термин “мещанство” первоначально означал городское сословие в России, состоявшее из ремесленников, купцов, предпринимателей и чиновников, и применялся как официальное юридическое обозначение городского населения, не входившего в два привилегированных сословия – дворянство и духовенство[12 - Здесь автор допускает неточность. Мещане составляли низшее городское сословие, куда входили, независимо от рода занятий, все вообще свободные (не являвшиеся крепостными) городские жители, кроме дворян, духовенства, чиновников и купцов (купцы составляли отдельное сословие). Для мещан, многие из которых промышляли мелочной торговлей, была характерна узость интересов, из-за чего слово “мещанин” уже во времена Герцена приобрело презрительный оттенок.]
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: