В интернате я превратился в одного из лидеров. Чтобы утвердиться в этом качестве, мне порой приходилось идти на безрассудные поступки. Опишу один из них. В августе следующего, 1942 года, я предложил трем моим интернатским приятелям отметить годовщину отъезда из Ленинграда. Для этого ночью мы разобрали стену сарая, где хранились продовольственные запасы интерната, и украли оттуда некоторые продукты, правда, в небольшом количестве. Закрыв снова стену выдернутыми из нее бревнами, мы преспокойно удалились. Назавтра пошли разговоры о краже, но настоящих преступников не нашли, и подозрение пало на местную ребятню. Так что наш проступок не был раскрыт. Следующей ночью мы забрались в курятник, скинули сидящих на насесте кур и забрали снесенные ими яйца. На этот раз на крыльцо выбежала хозяйка дома, но мы убежали оттуда вместе с нашей добычей и слушали ее проклятья издалека. После этого мы устроили пир, вспоминали свой город и были весьма довольны собой. К счастью, такие мерзопакостные дела я больше не повторял.
О местной школе воспоминаний у меня почти не осталось. Помню только, как я сокрушался, что у нас нет уроков иностранного языка, видимо, не было преподавателей. В Ленинграде я изучал немецкий язык и хотел продолжать его изучение, но не тут-то было. Лишь в следующем году я продолжил заниматься немецким, но уже в другой школе. Помню один вечер, проведенный с двумя местными молодыми учительницами. Я и еще несколько ребят из моего класса оказались в комнате одной из них, и они принялись обучать нас танцам. Заводили старинный граммофон, на него клались пластинки и мы под них танцевали. Музыка лилась из огромного раструба, помню вальс «Амурские волны». Близость одной из учительниц волновала меня, но я не рискнул сделать что-либо, прижать ее к себе, например, хотя очень хотелось. Мне было всего четырнадцать лет. Все же некоторые эротические позывы явно присутствовали с обеих сторон: и у подростков, достигших возраста половой зрелости, и у молоденьких учительниц, которые, приехав после пединститута в глухую провинцию, чувствовали себя одинокими и обделенными мужской лаской. Впрочем, это ощущалось по всей стране, ведь почти всех мужчин призвали в армию.
Так прошел год, я окончил седьмой класс и вынужден был переехать в районный центр, в Черновское. Там была школа-десятилетка. За мной переехала и мама; она продолжала исполнять должность врача во всех детских интернатах района – было четыре интерната с ленинградскими детьми в районе. Она их навещала, но базировалась в райцентре. Нам дали небольшую квартирку, состоявшую из одной комнаты и кухни. В кухне находилась большая русская печь, с помощью которой мы могли отапливаться. Пища готовилась на примусе. Там нам предстояло жить, но судьба на этот раз отвернулась от меня.
Не успели мы обжиться на новом месте, как мама сильно заболела. Она заболела малярией, ей дали хинин, и она, что называется, «съехала с катушек» (сегодня сказали бы «крыша поехала»). Она перестала понимать окружающих, стала вести себя буйно, и ее пришлось срочно госпитализировать. Впоследствии установили, что у нее аллергия на хинин и поэтому она вела себя подобным образом. Я пришел домой, узнал от соседей, что случилось с мамой, и побежал в больницу. Мама бушевала в коридоре, на меня не реагировала. Ее при мне завернули в какой-то халат и увели. Я пошел домой, плача по дороге. Утром узнал, что в больнице не смогли диагностировать заболевание и отправили маму в Молотов самолетом в больницу для душевнобольных. Так я остался совершенно один.
Питались мы за мамин счет в общественной столовой, а теперь у меня не было денег, чтобы платить за еду. Несколько дней я прожил, доедая остатки пищи; наконец, у меня не осталось ничего и я стал голодать. Знакомых тоже не было. Потом я вспомнил, что ходил с мамой к какой-то учительнице по поводу поступления в школу и отправился к ней снова, как будто бы по поводу той же школы. Она оказалась эвакуированной откуда-то с Украины, звали ее Лидия Ивановна, и она преподавала математику. Я рассказал ей, что произошло со мной, вышел от нее и побрел домой. По дороге я увидал чей-то огород, перемахнул через ограду, вытащил несколько морковок и быстренько их съел. Потом пошел дальше. Оказывается, Лидия Ивановна видела это из окна. Она быстро собралась и пошла к директору интерната, его звали Зельдин Аркадий Семенович. Она потребовала, чтобы он забрал меня к себе, что он и сделал, послав ко мне курьера. Тот попросил меня прийти в интернат. Меня немедленно зачислили туда на государственное обеспечение в отряд для ребят старшего возраста.
Все мгновенно изменилось. Теперь я не голодал, включился в дружественный для меня коллектив и быстро занял в нем достойное место. Наш отряд выполнял наиболее трудоемкие работы: мы заготовляли в лесу дрова на зиму, рубили жерди для огородов, обеспечивали кухню водой для приготовления пищи, не говоря уже об удовлетворении культурных потребностей ребят разных возрастов – выпуск стенгазеты, подготовку линеек и вечеров и прочее в том же духе.
Я беспрекословно выполнял все поручения, осознавая, что интернат спас меня от голода и беспризорности. Все работы я делал с охотой, несмотря на сильную близорукость. С первых классов школы я носил очки. Их я разбил еще в Тутаеве во время футбольной игры и с тех пор до конца войны не мог восстановить. Это не мешало мне валить деревья и очищать их от сучьев, доставать воду из колодца, окруженного ледяными наростами приличной высоты, и приносить на кухню до двадцати ведер для ее использования в течение дня. Мы также очищали нужники от их смрадного содержимого, делая это также с помощью ведер. Я приучил себя выполнять такую работу без особого отвращения.
Аркадий Семенович, с которым мы жили душа в душу, использовал меня больше по культурной части. Я активно участвовал в выпуске стенгазеты, сочинял и произносил разные лозунги, и несколько позднее представлял интернат в школе. Но было еще лето и школа была впереди. Однажды в конце августа Аркадий Семенович вызвал меня к себе и сказал: «Я знаю, что мама твоя болеет и находится в Молотове. Ко мне обратились с просьбой выделить несколько воспитанников старшего возраста, чтобы гнать коров по мясозаготовкам отсюда до Молотова. Дело это нелегкое, коров будет много. Во главе будет стоять пожилой колхозник, а с ним будет еще несколько девочек, его помощниц. Но мальчиков у них нет и они просят нашего участия. Ты согласишься туда пойти? Там повидаешься с матерью». Я тут же согласился. «Ну что же. Тогда собирайся. Ты будешь старшим, а в группе будут еще Витя Козлов и Жора Павлов».
Я знал обоих мальчиков. Витя был разбитным малым, но учился плохо и остался на второй год в восьмом классе, а Жора был мрачным и замкнутым парнем. Однако в ходе всего нашего похода между нами ссор не было, ибо я никак не выказывал себя начальником. Все брал на себя пожилой колхозник, который рассказывал и показывал, что надо делать. Нам предстояло пройти более двухсот километров со стадом примерно в 300 голов скота. Это были коровы и восемь или девять огромных быков, которые доставляли нам много хлопот. Мы с утра собирали стадо, колхозник отвязывал быков, которых вечером уже на новом перегонном пункте он снова привязывал к специально поставленным там крупным столбам. Каждый день мы перегоняли стадо от одного пункта отдыха до другого. Таких пунктов насчитывалось около пятнадцати, так что в дороге мы были около двух недель.
В первые дни я очень нервничал. Мы гнали коров по дороге в открытом поле и в лесу. Гнать по лесу называлось «идти волоком». В лесу коровы разбредались и начинали жевать листья и траву. Я очень боялся, что они отстанут от стада и бегал за каждой из них, пригоняя ее в строй. Но они упорно от меня уходили, и я от изнеможения плакал. Потом я увидел, что если собиралась вместе критическая масса животных и шла вперед, отставшие прибивались к ним самостоятельно. Вскоре я попривык, и жизнь моя облегчилась. Смятение в стадо вносили быки. Они при первой возможности залезали на коров и начинали совокупляться. При этом соседние животные разбегались в стороны и нормальный гон прекращался. С быками мы замучились и довели их только до половины, до перегонного пункта в городишке Чисто?е. Там мы их оставили и продолжали свое путешествие только с коровами.
Мы благополучно и без потерь пригнали стадо в город Молотов, который казался нам огромным мегаполисом по сравнению с Черновским. Я помню, как мы гнали коров по людным улицам города и привели их прямо на мясокомбинат. Их немедленно отправили на скотобойню. Не знаю, как остальные, но я чувствовал жалость к животным, с которыми близко познакомился за время путешествия. Я не остался ни минуты на мясокомбинате, чтобы не смотреть на убийство своих подопечных, велел ребятам идти на пристань и дожидаться меня там. Сам я побежал в больницу, где должен был встретиться с мамой. Больница находилась вне города, я добрался до нее на автобусе. Когда я спросил про маму, мне в регистратуре ответили, что ее несколько дней назад отправили домой. По мнению врачей она выздоровела, но была настолько слаба, что ее сопровождала санитарка из больницы. Санитарка уже вернулась, а мама осталась в Черновском. Я поспешил на пристань, мы купили билеты на пароход и через несколько дней были дома.
Маму я нашел у нас в квартире и поразился ее виду – она походила на узницу концлагеря. Похоже было, что ее вовсе не кормили в этой самой больнице. Она совсем не обращала на меня внимания и проводила все время возле городских столовых. Там она ела, ела, ела, пока через несколько недель не вошла в норму, и жизнь наша наладилась. Мама возобновила свою работу врача, а я пошел в школу, в восьмой класс.
Школьный год уже начался, когда я пришел в класс, но вхождение в новую обстановку оказалось простым и плавным. Я получил место в первом от доски ряду и стал принимать живейшее участие в учебной жизни. Учиться в новой школе оказалось куда интересней, чем в старой. Захватывали уроки по биологии, вернее, по теории эволюции Дарвина. Возобновились мои занятия немецким языком. Его преподавал поляк, попавший в Россию после захвата ею западных территорий Украины и Белоруссии. Он очень скоро исчез – то ли записался в армию Андерса, то ли его отослали еще куда-нибудь. Но самыми любопытными для меня стали уроки русской литературы. Предмет этот вел учитель из Украины, не помню его по имени. Он был освобожден от армии по состоянию здоровья, бежал со своей семьей от немцев и очутился в Черновском. Свои уроки он вел нестандартно. Зачастую это были целые лекции, как в вузе, и он посвящал им весь урок. Такую лекцию про Иудушку Головлева я помню до сих пор. Нас он учил думать и рассуждать, а не просто читать книги.
Именно на его уроке произошло событие, установившее мои позиции в классе. После разбора «Слова о полку Игореве» было задано домашнее сочинение на ту же тему. Шел второй год кровавой войны, меня переполняли патриотические чувства, и я излил их на бумагу. Но до того, как я вручил свое сочинение преподавателю, ко мне подошел Витя Козлов (я писал о нем выше) и попросил меня дать ему мое сочинение почитать. Я охотно выполнил его просьбу. На следующем уроке учитель начал раздавать работы, кратко комментируя каждую из них. На его столе оставались две тетрадки.
– Козлов, встань-ка, братец, – начал он, – скажи мне, ведь ты списал сочинение у Соломоника? Твои возможности я знаю, ты сидишь здесь второй год. Ну же…
Заплетающимся языком Витя пробормотал что-то невнятное.
– Садись, дружок, тебе я ставлю двойку. А теперь ты, новый пришелец. Ты давал ему списывать свое сочинение?
– Давал…
– Тогда ты получаешь четверку вместо пятерки, которую заслужил. Послушайте-ка ребята его работу, из него может получиться кое-что в литературе.
И он полностью зачитал мое сочинение. Я сидел гордый собой, как тысяча глупых гусынь, но моя роль в классе была уже установлена. Я принимал участие во всех литературных начинаниях нашего преподавателя. Он организовал в школе драматический кружок, который ставил такие пьесы как «Русские люди» Константина Симонова и другие актуальные вещи. Я всегда принимал участие в его проектах, получая от них неизменное удовольствие.
В классе было немало местных ребят, но тон задавали, несомненно, эвакуированные. Часть из них жила в интернате, часть – со своими родителями, которые к интернату не имели никакого отношения. Изрядная доля эвакуированных была из Ленинграда и мы, естественно, кучковались вместе. Вспоминаю двух девочек – Маню Неймарк и Валю Яковлеву. С Маней я контактировал после войны в Ленинграде. Она закончила философский факультет Университета по специальности психолога и позднее стала известной ученой в этой области, работая в Москве с популярной в кругах педагогов Лидией Ильиничной Божович. Маня впоследствии уехала с семьей в США, и я встречал ее в Нью-Йорке. А судьба Вали Яковлевой, в которую я был безнадежно влюблен во время войны, сложилась трагически. Она погибла под колесами автомашины вскоре после возвращения в конце войны в Ленинград.
С Валей связана одна любопытная история. Как-то вскоре после начала учебного года меня вызвал к себе директор интерната и предложил исполнять должность диктора на местном радио. Мол, к нему обратились с просьбой выбрать подходящего кандидата на ежедневное получасовое вещание, которое давалось району для освещения локальных новостей. Среди своих такого человека не было, и районные власти обратились за помощью в интернат. Вот он и предложил мне попробовать себя на этом поприще. Я согласился с немалым трепетом и страхом. Работа, однако, оказалась мне по силам, и я вещал по утрам в течение месяца или двух.
Этот период совпал у меня с пиком увлечения Валей Яковлевой. Как-то я подошел к ней на перемене и сказал, что каждую свою передачу буду заканчивать ее инициалами – В. Я. Она удивилась, но ничего не сказала. Со следующего утра я начал сопровождать конец передачи ее инициалами. Этого оказалось мало, Валя не отвечала мне взаимностью. Мою проделку никто не заметил, и скоро я сам бросил это дело из-за невероятной скуки, которую она во мне вызывала: «Колхоз “Красный лапоть” в ответ на призыв партии и правительства обязался увеличить надои молока на 50 %» или еще что-то в этом роде. Все же деньги, полученные за вещание, стали моим первым самостоятельным заработком, и я этим весьма гордился.
Нельзя не отметить колоритную фигура парня из нашего класса; он был из ленинградской области и звали его Витя Угаров. Виктор был не силен в учебе, но здорово превосходил всех нас своей практической сметкой и жизненным опытом. Меня, во всяком случае, он очень привлекал. Как-то я пришел к нему домой, в небольшую деревушку возле Черновского. Дело было весной, вскоре после таяния снега и образования возле реки небольших озерков, отделенных от нее отрезками суши. Оказалось, что в них в это время находились щуки, которые не могли пробраться обратно в реку и уплыть. Витя наскоро собрался, взял ружье и патроны и мы пошли стрелять щук. Для меня это было совершенно новым и привлекательным действом.
Мы подходили к озерцу, где плескались щуки, Витя выстреливал из ружья, оглушал их, и они всплывали на поверхность пузом вверх. Тогда Витя в своих высоких сапогах забегал в водоем и вытаскивал на берег щук, казавшихся мне очень крупными. Это произвело на меня, городского мальчика, колоссальное впечатление. Я увидел, как человек может воспользоваться дарами природы и приспосабливаться к ней для удовлетворения своих потребностей. Ничего такого я не умел, получая все в конечном виде через магазины и рынок. Витя, кстати, был неравнодушен к Мане Неймарк, и они превосходно дружили друг с другом до конца войны.
Кроме школы, я ходил на танцы. Они проходили в Доме Культуры раз в неделю, и я принимал в них активное участие. Я быстро освоил обиходные танцы – вальс, танго, фокстрот и еще несколько – и начал прилично танцевать. На танцах царила непринужденная атмосфера, появлялось много незнакомых лиц, и с ними приятно было знакомиться, шутить и вести беседу. Привлекала также близость девочек, само их присутствие и кажущаяся доступность. Из-за танцев, однако, начались мои перепалки с мамой. Она порицала мое увлечение и въедливо меня за него отчитывала. Однажды мы так поссорились, что я решил не возвращаться домой.
Постоянным посетителем танцев был школьный учитель военного дела. После ранения его комиссовали из армии, после чего он возвратился домой в чине лейтенанта и стал преподавателем военного дела. Со школьниками он держался весьма дружелюбно, был с ними, что называется, на короткой ноге. Я был с ним хорошо знаком, поэтому, объяснив причину, попросился переночевать у него дома. Он как-то стушевался, но, поколебавшись, согласился взять меня с собой. После танцев мы пошли к нему. Жил он в деревне Вары, неподалеку от райцентра.
Причина его колебаний мне стала понятна, как только он распахнул дверь своего дома. Такой нищеты я никогда прежде не видел. Шел третий год войны, все продукты выметались из личных хозяйств при помощи налогов подчистую. Хозяева все же постарались принять меня достойно: мать моего учителя положила перед нами две картофелины, и это, по-видимому, было все, что она имела. Мы «поужинали», и я улегся спать на тюфяк без простыни, укрывшись каким-то тряпьем. Мой друг казался сконфуженным, но мне не надо было ничего объяснять, – я все понял. Поутру я встал с тюфяка и, поблагодарив хозяев, удалился, чтобы никогда больше туда не возвращаться. Мы в интернате жили небогато, но все же до подобной нищеты не опускались. Мы сами все производили, а в случае надобности нам, видимо, еще и помогали, чего нельзя сказать о коренных жителях, кормивших своих защитников на протяжении всех лет войны. Они были обречены на нищету и прозябание, о чем я еще буду рассказывать дальше.
За время пребывания в Черновском я закончил восьмой и девятый классы. Учился легко и охотно. В девятом классе у нас не было уроков иностранного языка – как я писал, наш преподаватель немецкого куда-то неожиданно исчез. Вообще в Советском Союзе внезапные исчезновения людей никого не удивляли. Все было так, как это описывал М. Булгаков в романе «Мастер и Маргарита» в отношении «дома 302-бис с нехорошей квартирой 50». Люди исчезали, а оставшиеся лишь пожимали плечами и боялись открыть рот. В моей жизни я столкнулся с подобным событием несколько раз. Еще в Ленинграде из квартиры под нами исчезла семья Гоши Пастака, который учился со мной в одном классе. Они были эстонцами, и их пропажа никого не удивила. То же самое произошло с преподавателем немецкого языка. Он, правда, был поляком, но и его судьба не комментировалась. Не помню, чтобы я задумывался по этому поводу. Раздумья пришли значительно позднее, когда я повзрослел.
Мама отреагировала на отсутствие преподавателя быстро и решительно: она наняла для меня учительницу английского языка, которая сидела без работы. Та приходила к нам и занималась со мной частным образом. Я охотно изучал английский и сделал за год большие успехи. Потом я продолжал изучать его уже в Ленинграде, что оказало огромное влияние на мою дальнейшую судьбу. Но об этом подробнее в следующих очерках.
Осталось подвести итог периоду эвакуации. Я его оцениваю очень позитивно, ибо тогда я научился самостоятельности, открылся внешним влияниям и научился адекватно реагировать на трудности. Из маменькиного изнеженного сынка я превратился в думающее существо, принимавшее самостоятельные решения. Школа эта положительно сказалась на всей моей последующей жизни.
4. Возвращение в Ленинград, школа и ВУЗ
Летом 1944 года, после снятия блокады, ленинградцы получили возможность возвратиться в свой город. Для этого они должны были написать прошение по какому-то адресу в городскую администрацию, чтобы получить разрешение на приезд. Обитателям интернатов было легче: выжившие родители жаждали воссоединиться со своими чадами и бомбардировали нас и администрацию города письмами. Так или иначе, группа ребят из моего интерната получила пропуск на возвращение домой. Я был в их числе. Нас быстро собрали, посадили опять-таки в «телятник» (грузовой вагон) и отправили в Ленинград. Я ехал один, без матери; она должна была обслуживать тех, кто не попал в первую группу, и осталась с ними. Вскоре она приехала, но поначалу я жил один.
Мы ехали долго даже по меркам того времени. Одеты мы были кто во что горазд. Особенно плохо обстояло дело с обувкой, и я ехал босой. В Черновском я щеголял в лаптях, но не мог же я появиться в лаптях в стольном граде Ленинграде. Уже на подъезде к городу нас собрали и вытащили мешок с хранившейся в нем обувью. Мне достались ботинки почти на номер меньше моего размера, так что я с трудом их натянул – они жали ужасно. Несколько дней я ходил по городу босиком, добравшись до дома, я немедленно выкинул жавшие ноги ботинки. Помню, как в один из первых дней после приезда мне пришло в голову пойти в кинотеатр «Правда», чтобы посмотреть какой-то фильм. Это было совсем рядом, и я пошел без ботинок. Контролер изумленно посмотрела на меня, но пропустила – в те дни было много такого необычного.
Меня встречал папа и отвел на квартиру. Он считался ответственным за сохранение нашего крошечного жилья и действительно его сохранил. Но мебели в комнате не было, и мы начали собирать вещи по соседям. Это не было сложным делом: мебель была бросовая, и с ней не жалко было расстаться. Соседи были хорошими людьми, но ведь прошло столько времени и сколько было пережито. Отдали без разговоров даже пианино. Мне оно было не нужно – только занимало место. А вот кровать была необходима, и я ею с удовольствием воспользовался. Несколько недель я провел один, живя на деньги, которые мне давал отец. Вскоре приехала мама, и мы возобновили совместную жизнь.
Город был неузнаваем. Зияющие провалы на месте разрушенных домов, на Невском на одной стороне висели плакаты: «Граждане! Эта сторона улицы опасна при обстреле». Все напоминало о недавно пережитой трагедии, о которой велись нескончаемые беседы. Люди, их одежда и поведение соответствовали моменту. Такое состояние продолжалось несколько лет, пока город и его обитатели хоть немного зализали свои раны. В те дни, когда я пишу эти строки, по российскому телевидению показывают многосерийный фильм «Петербург, 1945 – 46 годы» о бандитизме и борьбе с ним доблестных чекистов. В повседневной жизни были иные акценты – голод и нищета. Нам приходилось иметь дело в первую очередь с ними: с отсутствием крайне необходимых вещей, добыванием продуктов по карточкам и прочим. Это длилось на протяжении многих лет.
Мама приехала вскоре вслед за мной, она поступила на прежнюю должность участкового детского врача и стала трудиться для прокормления нас двоих. Я был освобожден от работы и записался в десятый выпускной класс средней школы. Школа была рядом, на Социалистической улице (помните, я о ней писал). На сей раз это была ленинградская школа и последний год обучения. Вскоре ввели экзамены на аттестат зрелости, и я принялся за учебу по-настоящему.
Пора рассказать о моем отношении к армии: в 1944 году призывали парней моего года рождения. Еще раньше в Молотовской области нас собирали на предармейские сборы. Там нам объясняли про войну и учили стрелять без винтовок и маршировать в строю. Сборы проходили весело, мы были молоды и беспечны, а командиры наши не особенно старались. Они все были прошедшими фронт вояками, в большинстве случаев ранеными, и знали свое дело назубок. Зато я хорошо выучил строевые песни, мне они ужасно нравились. Раздавалась команда «Запевай!» и запевала начинал песню, скажем, о Перепетуе, а мы хором подхватывали припев: «Так, поцелуй же ты меня, Перепетуя…» и так далее. Впрочем, больше было песен патриотического содержания, типа «Красноармейцы, Сталин дал приказ…» и тому подобное.
В начале 1944 года меня вызвали в Черновской военкомат. Там я прошел медосмотр и меня признали негодным к армии в связи с очень плохим зрением (минус 9–9.5 диоптрий на каждом глазу). Я не очень-то расстроился, но меня послали на повторный осмотр в Молотов, где подтвердился вердикт об освобождении меня от армии по близорукости. Я вновь был подвергнут осмотру, уже обучаясь в 10 классе в Ленинграде. Там меня окончательно освободили от воинской повинности, сказав: «Иди, учись». Так, не начавшись, закончилась моя военная карьера, чему я был очень доволен. Война уже кончилась, а просто маршировать и ползать на брюхе меня не привлекало. А вот мой двоюродный брат Гава того же года рождения отслужил в действующей армии почти год и участвовал в боях за Берлин.
Интересно, что я вновь оказался военнообязанным в возрасте 46 лет, когда иммигрировал в Израиль в 1974 году. Тогда в стране служили до 50 лет, и меня призывали на военную службу несколько раз до достижения этого возраста. Я должен был купить военную форму в магазине и появляться в ней на мобилизационном участке в определенный день, что я и делал с большим удовольствием. После этого мне давали винтовку, которой я не умел пользоваться, и посылали сторожить какой-нибудь объект или патрулировать по улицам. Служба была необременительной, а я чувствовал приливы гордости от своей активной роли защитника Израиля, тем более, что мне представлялся случай познакомиться с новыми людьми и поговорить с ними на иврите. Я овладевал тогда новым для меня языком и не упускал случая в нем поупражняться. После достижения положенного возраста прекратились все мои военные обязанности, а форма оставалась в шкафу до того момента, когда мы ее выкинули.
В десятом классе 322-ой школы города Ленинграда в начале учебного года оказалось около дюжины парней: напомню, что обучение в средней школе было тогда раздельным, а наша школа была мужской. Так мы и просуществовали целый год без тесного контакта с девушками. Контакты такого рода возникали на вечерах в женской школе на Бородинской улице, куда нас неизменно приглашали. Там начинались знакомства и велись драки за первенство в глазах прелестных хозяек. Помню одну из таких стычек, когда нас чуть не избила шпана с Бородинской улицы. Стычку эту кто-то предотвратил, но неприятное впечатление от вечера осталось, по крайней мере, у меня. Мы с мамой жили в эти годы очень бедно, я одевался в какие-то обноски, что не придавало мне уверенности в своих силах привлечь к себе внимание женской половины тусовок. Вся моя энергия того времени была направлена только на обучение.
Из дюжины ребят, явившихся в школу в начале года, почти половина быстро отсеялась. Некоторые не выдерживали предельной учебной нагрузки, которая потребовала напрячь силы, чтобы ликвидировать отставание, накопившееся за военные годы. Некоторые ушли по иным причинам. Зато весь год приходили и уходили все новые ученики, потому что город пополнялся все новыми жителями.
К концу года нас осталось семеро: четверо очень способных юношей и трое так себе. Я принадлежал к числу классной элиты и был кандидатом на медаль. Медали я не получил, хотя очень старался. В аттестате у меня были сплошные пятерки, кроме четверки по русскому языку. На экзамене по сочинению я допустил ошибку в слове учавствовать, за что и лишился права на медаль. Привожу здесь снимок с моего аттестата зрелости, где отражены мои успехи. Мне не разрешили вывезти оригинал в Израиль, и я снял с него копию.
Я очень переживал по этому поводу. В то время я мечтал стать дипломатом и пойти учиться в МГИМО (Московский государственный институт международных отношений), хотя многие меня предупреждали, что это невозможно при тогдашней антиеврейской политике правящей верхушки. Четверка в аттестате предотвратила меня от многих разочарований: имей я медаль, непременно бы поехал в Москву поступать в МГИМО и получил бы по носу. А так я выбрал для себя местный юридический вуз, подал туда документы, успешно сдал вступительные экзамены и в конечном счете стал юристом. Но до этого еще далеко, опишу пока атмосферу последнего года в школе.
1944–1945 учебный год прошел под знаком усиливавшейся антиеврейской пропаганды сверху. Шторм был еще не силен, и я не чувствовал его на своей шкуре. В то время я продолжал витать в облаках официальной пропаганды – вел в школе большую комсомольскую работу, выступал с патриотическими речами на разных форумах, словом, был вполне пай-мальчиком. Помню комсомольскую районную перевыборную конференцию, куда меня делегировали из школы. Я рискнул на ней выступить, попросил слова и выдал пламенную речь критического для тогдашнего районного начальства содержания. Видимо, я умел говорить уже тогда; о моей речи много говорили, особенно в школе. Но основное содержание моей тогдашней жизни состояло в учебе. Я много и упорно занимался по всем предметам школьного курса.
Отмечу уроки истории, где мы сосредоточивались на «освобождении исконных русских земель». Тема была архиактуальна, ибо как раз тогда Советский Союз захватывал одно европейское государство за другим. Хорошо помню уроки литературы, где старенький учитель еще дореволюционной закваски касался многих имен, не упоминавшихся в учебнике по литературе. Помню и уроки математики – их вела классный руководитель Марфа Дмитриевна. Она уже была очень пожилой и жила одна неподалеку от школы. Я очень ее любил, и мы, можно сказать, подружились. Я часто навещал ее в крошечной комнатушке и помогал ей заготовлять дрова для отопления. Отопление было печным – в комнате стояла круглая печь, в которой горели поленья, точно, как у нас дома. Дров надо было много на всю зиму, и я помогал Марфе Дмитриевне в этом трудоемком деле. Мы также много разговаривали и, как я сейчас понимаю, она исподволь старалась опустить меня с облаков на землю.
Кое в чем она преуспела. Помню, как уже на выходе из школы она повела нескольких выпускников (в их числе был и я) на встречу со своим прежним учеником, прошедшим войну офицером. Он должен был рассказать нам о выборе будущей профессии. Фактически он рассказывал о своей службе в армии. По ходу повествования он использовал фразу, которая мне запала в душу: «Мы оккупировали Болгарию». Я был поражен. Это звучало диссонансом ко всему тому, что я слышал и читал. Обычный текст звучал так: «Мы освободили Болгарию от фашистских захватчиков». Я много раздумывал об этой фразе боевого офицера, и первые сомнения начали разъедать привычный ход мышления. Но до полного прозрения было еще далеко. Оно приходило постепенно и приняло окончательные формы только в Вологодской области, куда я поехал работать после окончания вуза.
В выпускном классе я много занимался английским языком. Получилось так, что я вновь приобрел частного педагога, причем, педагога хорошего. Немецкий язык в довоенном Союзе имел преимущество перед всеми прочими иностранными языками, которые изучались в школе. После войны ситуация кардинально поменялась: английский вышел вперед, а немецкий отошел на периферию. Кода в нашем классе спросили, какой язык кто хочет изучать, то все, кроме меня, выбрали немецкий, потому что изучали его раньше, а я выбрал английский. Вышло, что у школьного учителя английского языка в десятом классе остался лишь один ученик. Мы здорово продвинулись за год: моей преподавательнице нравилось преподавать, а мне – изучать. Язык на выпускных экзаменах я сдал блестяще и продолжал им заниматься все годы пребывания в вузе. Позднее он стал меня кормить.
Закончились экзамены в школе, и я поехал на лето в Невель к дяде с тетей. К тому времени они вернулись домой из Ярославля и жили вдвоем. Им пришлось пережить трагедию потери старшего сына, а Гава все еще служил в армии. После победоносного окончания войны его часть осталась дислоцированной в Германии, потом ее перебросили на юг России, в астраханскую область. Там Гава встретил девушку, на которой женился, и после демобилизации он остался жить в тех краях в семье своей жены. В Невель он наезжал редко, и дядя с тетей встретили меня как сына. Отдохнув после экзаменационной нервотрепки и заведя множество новых знакомых и товарищей в Невеле, я вернулся в августе 1945 года домой сдавать вступительные экзамены в юридический институт. Для меня начиналась новая эпоха, эпоха студенчества.
Я выбрал юридический вуз потому, что внутренне еще не расстался с идеей стать дипломатом, а юридическая карьера казалась мне правильным шагом в этом направлении. На самом деле одно вовсе не вело за собой второе. Да и мог ли я рассчитывать на что-либо подобное в условиях набиравшего силу антисемитизма? Поступить в юридический институт им. М. И. Калинина оказалось для меня несложно. Вступительные экзамены были по гуманитарным дисциплинам, в которых я чувствовал себя в родной стихии. Институт размещался в доме на Университетской набережной, рядом со зданием Двенадцати коллегий. Когда-то в этом доме жил первый генерал-губернатор Петербурга, Александр Данилович Меншиков.