– Какие вы унтер-офицеры, что солдатам об этом не говорите, – укорительным тоном продолжал хозяин, обращаясь к Алфимову и Акинфееву, – ведь вы знать должны, что у нас в полку надёжных офицеров нет, так что и посоветоваться не с кем, да и надеяться-то не на кого; разве только вы, унтер-офицеры, толковать о том солдатам станете.
– Отчего бы и не так, – перебил Акинфеев.
– Дельно, – поддакнул поручик Аргамаков.
– Я уже об этом и здесь, и при строении казарм[60 - В то время строились казармы Преображенского полка в нынешней их местности. (Примечание автора)], и в других местах многим солдатам говорил, – продолжал Ханыков, – и солдаты все на это позываются и говорят, что напрасно мимо государева отца и матери государство регенту отдали, и бранят нас, офицеров, и вас, унтер-офицеров, за то, что ничего не начинаем. Говорят, что им самим, солдатам, без офицерства и унтер-офицерства ничего зачать не можно, и корят нас за то, что когда был для присяги перед дворцом строй, мы напрасно им того не толковали…
– Да, следовало бы нам в ту пору так сделать, а то ныне с регентом трудновато уже справиться, – заметил Аргамаков, – крепко он утвердился, большую власть он забрал. Вот уже и в церквах молитву за него возносить стали; просят, чтобы Господь пособил ему во всём и покорил бы под ноги его всякого врага и супостата. Сердце у меня, братцы, облилось кровью, как в прошлое воскресенье услышал я за обедней этот возглас, а дьякон-то точно с умыслом орёт во всю глотку… Обрадовался, что ли?
– Да, тогда, как строй был полегче, можно было бы сладить с регентом, я бы, – говорил Ханыков, – сказал бы только гренадёрам, и никто бы из них спорить тогда не стал; все бы они за мной как один человек пошли, а побоявшись их, и офицеры стали бы солдатскую сторону держать. Прозевали мы, что делать! А сказать должно, что только скрепя своё сердце я гренадёрам ничего не говорил, и потому именно, что я намерения государыни-принцессы не знаю, угодно ли ей то будет…
– Разумно говоришь, – отозвался Аргамаков, – да кому же нам и порадеть, как не ей, нашей голубушке. Все мы за неё костьми ляжем, прикажи она только…
– Ну, брат, пожалуй, что и не все так поступят, как ты думаешь, – перебил сердито Ханыков, – в полку у нас многие крепко сторону цесаревны Елизаветы Петровны держат; говорят: ей-де следует, по великому её родителю, царская корона, а не принцессе…
– Да мы осилим их, если на то дело пойдёт! – бойко крикнул Акинфеев, – хотя и обереги нас Господь Бог от междоусобной брани, – добавил он, вздохнув, и затем, обратившись к образам, набожно перекрестился.
– Да на что же цесаревне корона? Отречётся она от неё: волю больно любит, – заметил Алфимов.
– Это правда, – подхватил Ханыков, – государыня, принцесса куда как степеннее цесаревны будет. Вот хотя бы и с мужем постоянная неладица у неё идёт, а всё-таки о ней никто дурного слова не скажет. Да послушали бы вы, господа, что говорит о ней Грамотин: умом и смелостью её не нахвалится. Рассказывал, как она при нём с регентом схватилась. Только и твердит всем и каждому: вот бы настоящая-де царица была…
– Уж не норовит ли он при ней в обер-камергеры да в какие-нибудь такие-сякие герцоги ингерманландские, – с колкостью вмешался безмолвствовавший до того времени Камынин.
– Ты, брат, Лукьян Иваныч, больно острословен, полно тебе трунить и издеваться над Грамотиным, – внушительно и сурово заметил Ханыков, – что он? дорогу тебе нешто перебивает? Грамотина я знаю: он человек хороший, а об её высочестве при мне никто и заикаться не смей… Стыдно тебе, братец…
– Стыдно так стыдно, – равнодушно проговорил Камынин, – а вот тебя так любо послушать; смотри только, что скажут на твои смелые речи другие, а о государыне-принцессе обмолвился я ненароком, так с языка сболтнулось, потому что и сам, как православный, постоять готов за неё, чтобы только сжить с рук проклятых немцев.
– Ты спросил, Лукьян Иваныч, что скажут другие на смелые речи Ханыкова, да вот что скажут, – крикнул Аргамаков, – скажут, до чего мы дожили? Какова теперь наша жизнь? Что сталось с Россией! Лучше бы я сам себя заколол за то, что мы, гвардейцы, допустили сделать, и хоть бы из меня жилы принялись тянуть, то и тогда я говорить это не перестану…
– Нам бы только как-нибудь проведать поточнее, что государыне-принцессе угодно будет, а постоять бы за неё мы сумели, – с жаром начал Ханыков, – я здесь, а Аргамаков на Сан-Петербургском острове учинили бы тревогу барабанным боем. Я привёл бы свою гренадёрскую роту, потому что вся она пошла бы за мной, а к нам пристали бы и другие, и тогда мы регента и согласников его, Остермана, Бестужева и князя Никиту Трубецкого, живой бы рукой убрали[61 - Имеются в виду, кроме Остермана, Алексей Петрович Бестужев-Рюмин (1693—1766), граф, генерал-фельдмаршал, канцлер с 1744 по 1758 г., крупный дипломат и князь Никита Юрьевич Трубецкой, генерал-прокурор.], а государыне-принцессе правительственную власть, а не то, статься может, и корону бы доставили…
– Я, братец ты мой, нисколько не прочь от такого хорошего дела. Только бы Господь помог нам в этом, – проговорил решительным голосом Аргамаков.
– Да и помимо уже её высочества нам теперь и за самих себя постоять приходится. Есть у нас в полку один солдатик, который к регентовым служителям частенько ходит, – начал снова Ханыков, – так вот этот-то самый солдатик и рассказывал, что регентово намерение есть ко всем разные милости оказать, а нам, преображенцам, – насмешливо добавил поручик, – явить ту высокую милость, чтобы в наш полк великорослых людей из курляндцев набрать. Оттого-де, говорит регент, полку красота будет. Вишь, какую новую милость придумал! Как будто меж нас, русских, рослых молодцов и даже богатырей не отыщется? Да не в том, впрочем, и вся-то штука, а в том, мои приятели, что хотят нас, православных, совсем из первейшего что ни на есть российского полка, немцами повытеснить!..
– Говорят, однако же, и о разных других заправских милостях, – начал тихим голосом Камынин, – хотят всему солдатству особенную милость оказать и жалованье ему за треть выдать; доимку вперёд не взыскивать, да и возвратить её тому, с кого прежде взята была, а из гвардейских полков отпустить дворян в годовой отпуск, вычтенными же из жалованья их деньгами казармы отстраивать, и тем самым солдатство и всех к милости будто приводят. А на самом-то деле всё это выходит не так: только провести хотят нас министры. Вот хоть бы мне Бестужев и дядюшка, а, прости Господи, какой он, к чёрту, министр! Не пожалел бы я и его, если бы с ним до расправы дошло. Хорошо было бы, если бы Аргамаков по полкам подписку сделал о том, чтобы просить её высочество государыню-принцессу правление принять. Чаять надо, что всё обошлось бы тогда спокойно и государственная перемена надлежащая была бы у нас.
– Думали, братец, и об этом, – заговорил снова Ханыков, – ходили с тем к графу Головкину господа семёновские офицеры, да что из этого вышло? Водил их ревизион-коллегии подполковник Любим Пустошкин, чтобы заявить, что всё офицерство против регента и на сторону государыни-принцессы склоняется, и говорили графу Головкину, что хотят, мол подать о том челобитную от российского шляхетства. Головкин и сказал им, что он, как им это известно, и сам вольные речи о регентстве говорил, за что он теперь от всех отрешён и едет в чужие края, так что делом этим заняться ему некогда, а посоветовал им, чтобы они со своим намерением к кабинет-министру князю Алексею Михайловичу Черкасскому отправились. Тот похвалил господ семёновских офицеров и под тем предлогом, что ему сейчас важные дела спешно отправлять приходится, просил, дабы они на другой день к нему пожаловали, а сам шмыгнул к регенту, да всё, как было, и пересказал ему.
Говоря это, Ханыков случайно взглянул на Камынина, который заметно смутился и принялся откашливаться. Гости поручика потолковали ещё добрый час о том и о другом, и все их речи сводились к тому, что надобно поскорее приняться за дело в пользу Анны Леопольдовны. Потом повыпили, позакусили ещё и стали собираться по домам.
– Говорили мы обо всём только промеж добрых приятелей, – сказал, прощаясь, Камынин своим товарищам, – дело наше смертельное, и тому, кто из нас станет доносить один на другого, такому доносчику – первый кнут!
– Ладно, ладно, – заговорили все, – мы, братцы, люди честные и друг друга даже и в пытке не выдадим.
Выйдя от Ханыкова и разлучившись на дороге со своими товарищами, Камынин направился быстрыми шагами к дому своего дяди Бестужева-Рюмина. Камынин разбудил его и передал ему всё, что слышал у Ханыкова, а Бестужев, горячий приверженец регента, несмотря на позднюю пору, немедленно отправился к герцогу с известием, что двое офицеров Преображенского полка имеют против его высочества злые умыслы.
Через два дня после этого вахмистр Камынин был произведён за отличие в корнеты…
XII
В местности, прилегающей ныне к Михайловскому театру, находились огороженные высоким, толстым и заострённым тыном строения. Вечно запертые, окованные железом ворота и стоявшие на карауле солдаты показывали, что тут было недоброе место, и действительно, тогдашние петербургские жители не без ужаса проходили мимо него, так как за высоким тыном помещалась тайная канцелярия. Одно только упоминание о ней бросало в жар и в холод каждого, потому что никто не мог быть уверен, чтобы рано или поздно не потянули его туда на жестокую расправу.
Во дворе, за тыном, стояло несколько отдельных небольших изб или светлиц, а посреди двора было расположено на каменном подвальном фундаменте длинное, невысокое бревенчатое строение, похожее на сарай.
В ворота этого неприглядного здания через два дня после сходки, происходившей у Ханыкова, въехали под вечер три повозки. Из них в каждой сидели отдельно наши знакомцы: Ханыков, Аргамаков и Алфимов, скованные по рукам и по ногам. Сильный караул от одного из напольных или армейских полков окружил наглухо закрытые повозки.
Привезённые арестанты при выходе из повозок вошли с частью сопровождавшего их конвоя в небольшую сборную комнату, тускло освещённую ночником. Здесь их встретил секретарь тайной канцелярии и немедленно распорядился о размещении обоих поручиков и сержанта по особым помещениям, находившимся в подвале, приставив к дверям их надёжный караул.
Тогдашнее наше страшное и таинственное судилище не представляло той грозно-изысканной обстановки, какой обыкновенно отличались инквизиционные тайники в Западной Европе, поражавшие попавших туда своей мрачной торжественностью. В тайной канцелярии, несмотря на все происходившие в ней ужасы, заметна была родная наша простота и своего рода благодушие без всякой вычурности, и вообще это учреждение по внешности смахивало и на обыкновенный острог, и на простую полицейскую управу. В сборной, из которой увели арестантов, остался теперь один сторож, старый служивый, одетый в солдатскую сермягу без всяких знаков своей принадлежности к такому важному учреждению, каковым была тайная канцелярия. Пользуясь одиночеством, он преспокойно разлёгся на деревянной скамье, но всхрапнуть ему не удалось, потому что едва он улёгся, как начали стучать в дверь. Сторож, не торопясь, отворил её, и конвой, состоявший из трёх мушкетёров, ввёл в сборную какую-то молоденькую бабёнку. Она в изнеможении села на скамейку, а двое из её караульных, не выпуская из рук заряженных ружей, поместились по бокам её, а третий их товарищ стал на часы у входной двери.
– Сдать её пока некому, Иван Кирилыч сейчас был, да ушёл; скоро придёт, – позёвывая, сказал служивый и затем ленивым шагом поплёлся поправлять ночник.
– Вишь ведь молодка какая, а успела уж попасть к нам, – проговорил он с добродушной шутливостью, приглядываясь к арестантке.
– Прозябла она больно, как была в одном сарафанишке, так, видно, её схватили и шугая-то накинуть не дали, – сказал один из сидящих около неё мушкетёров.
– Не велика беда, что прозябла, – заметил старый служивый, – у нас лихо отогреют… Ведь вот, поди, чай, дурища, сболтнула что-нибудь, – продолжал он с видимым участием, обращаясь к бабёнке.
– Сболтнула и есть, родимый, – заговорила она сквозь слёзы, привставая с места.
– А что?..
– Да в самое-то утро после смерти царицы, не знала я ещё тогда, что она уж Богу душу отдала, спросила я у нашего соседа-кожевника об её здоровье… Ведь никогда не спрашивала прежде, а тут словно нелёгкое меня дёрнуло…
– Так что ж, что спросила? – важно проговорил служивый.
– А он поди и донеси, что я-де над покойницей-царицей насмехаюсь…
– Вот как побываешь единожды у нас, так напредки ни о чьём здоровье спрашивать не будешь… Не суйся, баба, куда не следует… – наставительно добавил служивый.
Бабёнка разревелась.
– Чего ревёшь? легче от того не будет, да и впереди ещё реветь немало придётся…
Во время этого разговора явился секретарь канцелярии. Сидевшие мушкетёры повскакали со своих мест, взяв, так же, как и караульный, ружья к ноге для отдания чести по тогдашнему воинскому уставу.
– Мало, что ли, у нас делов и без тебя, окаянная! – вскрикнул грозно секретарь, взглянув на оторопевшую бабёнку, которая повалилась ему в ноги.
– Помилосердуй, отец родной, спроста, видит Бог, что спроста, ненароком спросила!
– Разберут про то после. Ну, ребята, стащите-ко её куда следует, – и караульные, исполняя данное им приказание, повели во всю мочь голосившую арестантку.
– Нужно, Антипыч, собирать нам поскорее нашу команду. Начальство, чай, скоро приедет, чтоб врасплох не застало. Поворачивайся поживее, – сказал секретарь сторожу.
Служивый, покрякивая и бормоча что-то себе под нос, вышел и вскоре по зову его в сборную комнату явились три палача со своими помощниками, костоправ со своим учеником, четверо служителей и двое приказных, занимавшихся письменной частью при канцелярии.
– Сегодня не только его сиятельство граф Андрей Иванович, но и его сиятельство князь Никита Юрьич изволят к нам прибыть, – сказал секретарь приказным. – Смотрите, всё ли у вас в исправности, да и у вас всё ли в порядке? – добавил он, обращаясь к палачам.